Вспомнила ещё историю о том, как Юнг поругался с Фрейдом. Фрейд считал, что Юнг недостаточно ортодоксален и портит совершенную чистоту классического психоанализа неадекватным расширением смысла понятия "либидо", а Юнгу было тесно в классическом психоанализе, потому что там было очень много секса и очень мало души. После разрыва с Фрейдом Юнг долго переживал, уходил в психотическое состояние. А Фрейд своей борьбой за чистоту теории добился того, что переругался со всеми, кажется, своими учениками, за исключением Ференци.
Я думаю, болезненная потребность в подлинности чего-то внешнего (учения, теории и т.п.) является отражением неудовлетворённой потребности в собственной подлинности. Когда человек в глубине души ощущает себя ненастоящим, недостоверным, нечестным, неправильным, неискренним, для него становится важно, чтобы целостным и чистым было по крайней мере то, что он видит вокруг себя. Угроза внешней подлинности напоминает об отсутствии внутренней. Сокращение разрыва между действительным состоянием души и тем, что предъявляется другим, - это принятие собственного несовершенства и примирение с собственным несовершенством, которое позволяет принимать нецелостность и несовершенство внешнего.
***
Или вот ещё у Димы Соколова про это прекрасно:
Вечная история о сэре Эйнштейне
и его друге сэре Чарльзе Дарвине,
рассказанная им самим
1
21 июня 1995 года сэр Альберт Эйнштейн отвозил своего друга Чарльза Дарвина для помещения его в закрытую психиатрическую клинику в одном из отдаленных уголков Швейцарии. Решение об этом, принятое семьей сэра Чарльза, закрытым ученым советом Университета и консилиумом врачей, было известно уже кому угодно, но не бедняге Дарвину. Эйнштейн, поехавший с ним как бы на прогулку, должен был сообщить об этом по дороге.
Дорога шла по предгорьям Альп, всё выше и выше.
Машину вел шофер.
2
Дарвина, понятно, это не волновало. Труднее понять Эйнштейна. Но его тоже можно понять. Его волновало, где там Дарвин, что там с ним, как ему об этом сказать, время, шофер, все эти бумаги, которые он вез, выписки, справки, счет, записка Одного Другому… Да, а Дарвина это всё не волновало и не могло никаким боком волновать. Потому что он смеялся.
Он смеялся, глядя в окно. Его легче понять, чем Эйнштейна, который его не понимал. То есть бедняга Дарвин смеялся, ему было хорошо, а бедняге Эйнштейну было непонятно, почему хорошо бедняге Дарвину.
3
У Эйнштейна, конечно, был мобильный телефон, и ему по нему всё время звонили. Откуда ему звонили? Ну… из родового поместья. Да, ему всё время звонили из родового поместья. И он всё время думал, как же ему сообщить Дарвину, куда его везут.
Конечно, гораздо труднее понять Эйнштейна — сейчас мне, — чем Дарвина, но всё же его, как и всякое существо в мире, можно понять. У него, конечно, обязательно телефон в кармане. У него был телефон, и ему всегда могли позвонить по этому телефону. Это был мобильный телефон потому что. И по этому телефону ему всё время звонили. То есть всегда могли позвонить. Он всё время ожидал этих звонков. Но пока их не было. И… он всё время из-за этого волновался. А пейзаж его совсем не волновал. Нет, пейзажем он ни капельки не интересовался. А там горы были, конечно, такие красивые, и луга, и простые такие барашки с овечками там летали, и дорога вилась, и дорога текла, и дорога разбегалась во все стороны, и дождь шел одновременно с солнцем и со снегом, но Эйнштейну это было всё равно.
4
И вот дон Эйнштейн осмелился заговорить. Он не мог осмелиться на это уже год… нет, три года… нет, 35 лет, боже мой, он не мог осмелиться заговорить… или, наоборот, он всё это время говорил, а мы с Дарвином этого не замечали? О, вот это интересно. Но как бы то ни было, он сказал ему: «Чарльз, ты, наверное, помнишь…» Предположим, он обратился к какому-нибудь давнему воспоминанию. Ну, скажем, они вместе учились в колледже… В колледже… Да, это называется колледж. И там была, скажем, такая толстуха, и они там касались друг друга, и хватались, и что-то там было такое смешное и неприличное, у Эйнштейна с ней… А Дарвин здесь при чем? А Дарвин ее тоже знал… А, они выставили беднягу Дарвина из комнаты, чтобы этим заниматься. И Эйнштейн об этом вспомнил. И когда он об этом вспомнил в 50-й раз, потому что он, конечно, проверял себя, раз проверил, два проверил, так ли я сказал, то ли я пока еще не сказал, да и не скажу… Такой был человек. Такой был человек. Суровый жрец общественных наук потому что. И вот этот жрец говорит:
— Всемилостивейший Чарльз! Не благоволите ли припомнить, как с фройляйн Гретхен были знакомы?
5
Конечно, Эйнштейна в нормальном состоянии интересуют только общественные отношения. Об этом совершенно неинтересно и нелепо думать сейчас. Почему? Ведь это же так интересно, они объединяются, не верят друг другу, такие милые, такие дурашливые, такие хорошие, такие трогательные. У них какие-то правила… И вот у него такой мобильный телефон, да, как такой пенис торчит из кармана. Вот один у него в трусах, один торчит из кармана, и еще у него есть авторучка, — она тоже торчит, и еще носки ботинок, они тоже торчат. Это сэр Эйнштейн, у него многое торчит, он такой человек. Такие люди бывают, это трудно понять, но такие люди бывают. И вот один из таких людей сейчас сидел с сэром Чарльзом… Сидел с сэром Чарльзом… Почему он сидел?.. Потому что это происходило в машине. Предположим, в это время его качало на лапах облако, но он этого не видел. Этого не происходило для него. В это трудно поверить, но этого для него не происходило, и наша задача — понять, что же думает сэр Эйнштейн. А влезать в это ужасно не хочется. Ну, до смешного не хочется думать, о чем же думал сэр Эйнштейн. Сэрэнштейн. Сэрэн Штейн. А кажется, что надо. Это как бы ему кажется, что надо. Ему надо — он и влезает. А он не может влезть, правильно? Сэр Эйнштейн не может понять, что с ним происходит. Естественно. Поэтому он везет сэра Чарльза. Бедняга. Ну, бедняга, не бедняга, жалеть его не надо. А что надо? Пожурить… Его пожюрить… Это судить, что ли? Нет, судить тоже не надо, он и так всё время себя судит, бедный. Как нам трудно понять сэра Эйнштейна! А ведь хочется. Вот он сидит рядом, этот сэр Эйнштейн, и говорит, обращаясь к нам… Ну, предположим, он говорит:
6
— Дарвин, помнишь ли ты, скажем, Гретхен?
Ну, конечно, помню, едрена вошь, конечно, помню Гретхен. А он нам говорит:
— Чарльз, я встречал ее недавно…
Ну, хорошо, ну, он встречал ее недавно, отлично. И что? Ну, ничего, ну, он так говорит. Он к нам же обращается, и он же что-то хочет сказать. И вот он говорит… Он говорит…
Ну, не совсем же он мудак! И как не совсем мудак, он спрашивает:
— Чарльз, ты знаешь, куда мы едем?
Так же проще. Но он может оказаться совсем мудаком. Но пусть он не будет мудаком в эту возвышенную минуту, и он спрашивает:
— Чарльз, ты знаешь, куда мы едем?
7
«Ну да, знаю», — ответит сэр Чарльз Дарвин. А он скажет: «Мы едем в сумасшедший дом». «Да, я знаю, мы едем в сумасшедший дом». А он скажет: «Тебя там будут бить. Ты это знаешь?» И я скажу: «Черт, бить — это не совсем приятно». Я пробую себя ущипнуть, мне трудно воспринять боль. Ну да, я допускаю, было время, когда мне было больно, и я верил, что мне было больно. Ну да, боль есть, боль есть, меня будут бить, и значит, мне будет больно. И Эйнштейн говорит: «Да, да». И я говорю: «Ну да, я понимаю, это нужно ради Родины-матери, ради общества, и в Университете согласны, и уже всё подписали». Его это немножко удивляет, он говорит: «Как, ты уже всё знаешь?» И я говорю: «Да, я, конечно, уже всё знаю». А он говорит: «А откуда?» А интересно, я сам могу ответить на этот вопрос? Нет. Но как-то знаю.
8
Надо ехать быстрее. И мы едем. Машина идет в гору. И Эйнштейн говорит: «Чарльз, черт возьми, почему это тебя как бы не колышет?» А я говорю: «Ну как бы тебе это объяснить? Это как бы вопрос о превращении тебя в меня». Интересно, он поймет это или нет, Эйнштейн? нет, он этого не понимает. Он говорит: «Чарльз, ну ты же понимаешь, общество, университет — это всё херня. Я правда так думаю, в смысле — я не слепой исполнитель. Я тоже был за то, чтобы тебя отвезти». А что скажет Дарвин? А Дарвин скажет: «Да, конечно, я это понимаю. Я понимаю, что ты так думаешь. И я ничем не могу тебе помочь… в этом трудном процессе думания. Ты думаешь, что меня надо упечь в этот, как его, сумасшедший дом, где меня будут бить. Ногами?» Эйнштейн скажет: «Ну, да, ногами, там, колют всякое. Те люди, которые внизу, они не хотят об этом думать». Я скажу: «Ладно, хули, ну, я их понимаю, они не хотят об этом думать».
9
Трудно представить себе сэра Эйнштейна. Впрочем, очень легко. Вот он сидит такой и говорит: «Мне очень жаль, что так получилось». Что ему может ответить Дарвин? Дарвин ему может ответить: «Ну, Алик, ну, ты, в общем… Ну что ж, если тебе правда жаль… Ну, хорошо. А мне нет». А Эйнштейн скажет: «Вот именно. Я тебя понимаю сейчас, а ты меня нет, я тебе сочувствую, а ты мне нет». А Дарвин ему скажет: «Да, да… Почему же, я же о тебе думаю. Значит, тоже сочувствую. Я думаю о тебе, я сочувствую тебе. Конечно. Тебе же потом возвращаться, с этим вот телефоном еще… Ой, бедный! Ежкин кот!… Ежкин кот!… Это тебе туда возвращаться?! О-о, бедный! И разговаривать с моей женой — о-о-о! Какой кошмар! И подписывать опять эти бумаги — ё-моё! Зачем тебе всё это?» А Эйнштейн скажет: «Это долг. Это обязанность. То, чего ты никогда не мог понять». И Дарвин скажет: «Да, я никогда не мог понять, зачем это нужно. Поэтому мне надо жить в теплой стране, мне надо, чтоб меня кормили. Меня там будут кормить?» — «Да, да, — скажет Эйнштейн, — да! Кормить там будут хорошо». — «А там тепло внутри?» — «Да, тепло».
А Дарвин скажет: «Ну, ты не грусти. Ты только не грусти. Хотя действительно жаль… тебя… Тебе хорошо — ну, в этом пиджаке и с мобильным телефоном?» А Эйнштейн скажет: «Да, Чарльз, мне хорошо, я отлично себя чувствую. Я еду… Мне с тобой хорошо… И природа — все эти горы… Они мне напоминают Гретхен — со всеми ее выпуклостями…»
Тут зазвонит мобильный телефон, и Эйнштейну скажут… какой-нибудь идиотизм ему скажут. Он его не будет слушать. Он скажет: «Да, сэр» — и повесит трубку. Это мой Эйнштейн так скажет, потому что это мой Эйнштейн. Другой Эйнштейн по-другому бы сказал. Да. Но в машине его нет. В машине есть Дарвин, есть Эйнштейн, есть шофер, который ведет машину. Он мне очень нравится. Он хороший.
10
Духу надо обслуживать тело. Духу — надо — обслуживать — тело… В смысле, наоборот? Нет, именно так. А телу надо обслуживать дух. Приходится ему, бедному, приходится. А оно не хочет. А что же телу еще делать, бедному, хорошему такому? Это же тело, ну, как Эйнштейн, такое плотное, хорошее, из материи какой-то такой, клетчатой там, волосатой. Оно тоже хорошее. Магнитофон, книга — это всё материя. Над этим смешно думать Дарвину. Но Эйнштейну приходится. Потому что он — тело. Конечно, он — тело. А Дарвин — дух. И кому кого приходится обслуживать? Телу приходится обслуживать дух. Но духу приходится обслуживать тело. Вот это удивительно. Он не взлетает. Он в него помещен. Он рядом с ним помещен. Он может входить и выходить — как Дарвин из машины.
11
И он говорит, Дарвин: «Альберт! Можно мне выйти из машины?» А Эйнштейн вначале испугается. Ну, он же всё время боится. Ё-моё, бедный! Значит, он думает и не знает, чего больше пугаться: того, что тот раньше времени начнет сопротивляться и тра-та-та, или… В общем, он говорит: «Конечно, выйди на лужок, погуляй».
И Дарвин говорит: «Спасибо», выходит из машины и взлетает. Ну, он так летит, оно ему не надо. То есть он выходит и писает. Что ему еще делать — вне машины? Он писает, потому что он дух, существующий вместе с телом, и телу же что-то нужно делать, да? Ну, вот, и он его писает… Он же не описывает машину? Нет, но если к нему подходит Эйнштейн, описывает ли он его? Да, он его описывает. Точно, Дарвин описывает Эйнштейна.
Смешно.
А Эйнштейну неприятно, ему мокро, бедный, он же тело, и ему мокро. И к тому же, он же делает различие между разными мочами. Он писает одной мочой, и она ему дорога и близка, а это — чужая моча Дарвина, которая на него попала, и ему, конечно, неприятно. «Вот видишь, — говорит он, — ты, наверное, понимаешь, да, за что страдаешь?» Они идут в машину. А Дарвин отвечает — ну да, что ему еще остается делать — он, конечно, отвечает Эйнштейну, он же его любит: «За то, что я описал твои штаны, и тебе теперь мокро и неприятно? И там волосы еще на ногах всякие… И тебе даже говорить об этом неприятно?» Эйнштейн говорит: «Да, мне и говорить об этом неприятно».
12
Вот как это происходит. Этот диалог постоянно свершается на наших глазах, а что делать, он всегда вокруг нас. Конечно, Эйнштейну неприятно. Дарвин ему отвечает: «Ну да, я понимаю, за это меня будут бить». А Эйнштейн, злой, наверняка, раздраженный, говорит: «Да, за это тебя будут бить». И конечно, Дарвину от этого грустно опять становится. Он говорит: «Я ведь могу и не описывать твои штаны дурацкие. Вот смотри: я с тобой работал столько лет в Университете и ни разу не описал твоих брюк! Хотя у меня были возможности: мы ходили вместе в туалет, и я мог же написать тебе на брюки — мог, но я этого не сделал. И даже — в колледже — я одевал твои брюки, мог же я и описать? — мог, но я этого не сделал. И в такой форме тоже не сделал, видишь? А мог ли я, например, представляясь тобой, читая лекции твоим студентам, описать твои брюки, то есть выглаженность твоей репутации? Мог. И описывал. А, я понял: я описывал твои брюки».
А Эйнштейн скажет: о нет, на это я как раз не сержусь. И начнет, конечно, опять свою галиматью нести, что он не сердится, и что дело нисколько не в студентах, хотя коню понятно, что он обижался. В общем, он начнет открещиваться опять от своих чувств — зачем ему так это надо? Это ведь тоже интересно Дарвину, и он его спрашивает: «Слушай, а зачем ты открещиваешься от своих чувств? Это ты только передо мной или и перед собой?» А Эйнштейн скажет: «И перед собой, конечно, тоже».
13
Машина ехала, мотор не подводил. Шофер сидел и делал так: у-у-у, тр-р-р, ж-ж-ж-ж, ту-ту-у-у! Одной рукой он вертел баранку, а второй рукой курил, делал вид, что курил, а на самом деле он трогал себя за пипиську. И трогая себя за пипиську, шофер думал… Шофер ничего не думал — о! Этот третий персонаж ни хрена не думал. Он говорил себе: тр-р-р, ту-ту-у-у! Кто же это такой? Мы его не знаем. Это как бы не аналитический разум. То есть он просто ведет машину, ни о чем не думает. Кто же он, этот шофер? Он этого, конечно, не знает, он просто делает так: ту-ту-у-у! чух-чух! — ну, повороты там всякие, впадины, мотор шумит, и он, как мотор. Да. Он просто мотор. И всё. О нем ничего больше не скажешь. Когда он с женой, он тоже просто гудит: ту-ту! ду-ду! Нет, ну, он ест, конечно, суп, смотрит телевизор. Бедный, телевизор-то он зачем смотрит?
Дарвин и Эйнштейн — вот что важно. Нужно думать о них. Хотя шоферу это было не важно. А Эйнштейну важно, он думал об этом и старался понять с одной стороны, с другой, с третьей, хотя не понимал даже с первой. Во как интересно происходило — конечно, он не понимал даже с первой. Просто у него была справка, и он был к ней приписка. С одной стороны. С этой отвратительной стороны, с какой Дарвин сейчас понимал, что его будут бить. Ногами. Он попытался себя ущипнуть опять. Это странное дело — себя щипать, представить себе, как чужой сапог входит в твое тело. Это немножко трудно. Но это тоже можно. Потому что все мы — Эйнштейны. Дарвин попытался себе это представить и увидел красивый сапог, красиво входящий в красивое тело. Тогда он попытался себе представить ужасный сапог, жуткий такой сапог, такой грязный!.. Но он всё время видел свет, совершенно точно и безошибочно, он был духом, и он не понимал. А Эйнштейн был телом, и он не понимал. И общество было обществом, и оно, уж конечно, ни фига не понимало. Кто же мог понять? Справка о душевной болезни Дарвина была справкой; кто же мог понять? Кто мог увидеть это и задуматься об этом? Кто мог сказать, что вот я это вижу? Только Бог, и никто другой. Может быть, как бы читатель? Но нет, он — Эйнштейн. Это трудно понять — как сапог входит в тело. Когда ты — дух, когда ты везде разлит, и любая картина тебе представима, кроме вот такой, скучной. Почему же с Эйнштейном так скучно? Почему же можно задуматься обо всем в мире, о камнях, о бабочках, а об Эйнштейне скучно? То есть Дарвин, что ли, боится думать об Эйнштейне? Разве он не тело? Нет, он обслуживает тело. Он обслуживает одно тело, другое тело, женщин, когда они просят: «Войди в меня» — и он входит, или там к нему подходит кто-нибудь и говорит: «Расскажи мне…» — и он тогда рассказывает. Ну, в смысле, у нас есть всякие глушилки. Глушилок очень много. Эйнштейн о них знает. Он об этом никогда не думал. А ему казалось, что думал. Едрена вошь! Как трудно с Эйнштейном нам. Он очень запутанный. Он насмерть запутанный. Может быть, это только так кажется Дарвину, что Эйнштейн запутанный? Ведь это так просто быть телом и испытывать боль. В это нужно очень твердо верить, что ты — тело, жестко и абсолютно верить, что ты тело, и что когда в тебя входит сапог, тебе больно, больно, больно! Если перестать над этим смеяться… то может ли Дарвин это понять? Нет, он понять этого не может, и поэтому его везут в сумасшедший дом. Потому что он дух. Духу не место среди тела. Конечно, дух мешает телу жить. Конечно! Он выкидывает там всякое, а телу этого не нужно. Хотя ведь Эйнштейну по мобильному телефону всё равно звонит шеф, он выкидывает там всякое, шеф-то дурной. Конечно, шеф дурной, у него всякие свои вспышки — ну, раздражения там, еще чего-то, и он успокаивает раздражение, набирая костяшками номер, и влезает, как сапог, вонзает этот звонок в тело Эйнштейну. Ведь у него же в теле торчит этот мобильный телефон, ну, ему кажется, что в кармашке, но он же и есть этот кармашек, он же не может взять и снять пиджак! Ему кажется, что он может снять пиджак, а тогда мы его спросим: «А ты можешь снять рубашку?» — и он скажет: «В принципе, да, но не хочу». Другими словами, рубашку он не снимет, поэтому он и является этим пиджаком. Зачем он так? Потому что он — тело. Тело не верит, что если снять пиджак, останется тепло. Так верит тело южных стран, а Эйнштейн — из северной страны. И когда в него вонзаются, как сапоги, эти звонки его шефа, то что он может сказать ему? Он ничего не может сказать, он зажат в этой ситуации. Шеф ему что-то говорит, и спрашивает, где они, и тот спрашивает у шофера, а шоферу по фигу, но он отвечает, что осталось 20 километров … 30 километров … и Эйнштейн говорит, что да, они уже совсем рядом. Дорога прошла, и ничего не сказано. Эйнштейновский шеф почему-то волнуется. И волнуется сам Эйнштейн. Это тело волнуется о душе. А душа, которую оно везет в эту клинику, она волнуется ведь о теле, и Дарвина очень беспокоит… Он говорит: «Альберт, ну хочешь, пойдем погуляем?» И тот говорит: «Нет, нельзя гулять». Тогда Дарвин говорит: «Ну хочешь, я разденусь для тебя?» А Эйнштейн говорит: «Нет». И Дарвин говорит: «Ну хочешь, когда мы приедем, мы останемся там вместе, в одной палате?» И Эйнштейн — нет, конечно, он говорит: «Нет, Чарльз, я вернусь в город и буду там, в своей палате». Ему кажется, что он так шутит, хотя это, конечно, правда, естественно, он там, в палате, у него там очень жесткие законы. Ну, телу же должно быть тепло. Тело хочет тепла, пищи и питья; этот мобильный телефон тоже зачем-то нужен, который торчит из него, с которым он чаще, конечно, общается, чем со своей пиписькой. Это странно Дарвину — ну, пипиську он понимает, а вот мобильный телефон ему трудно понять.
14
Но, так или иначе, они подъезжают к больнице. Это тело привезло свою душу на место ссылки. Вот они подъезжают к воротам, шофер затормозил — ему нравится тормозить, он так делает губами: г-т-кх! — и Эйнштейн вышел, открыл дверцу перед Чарльзом и сказал: «Чарльз… Милый, ведь я же очень хочу, чтобы ты вернулся!» Это было как обращение ко времени, да? Вернулся куда? Вернулся в тот городок внизу? Ну, он вернется, конечно, тогда начинается вопрос: каким? Он там будет, он всегда там; в смысле — его помнят, его видят, он разговаривает — это как бы во снах, но они занимают очень много времени. Он есть, он там, он дух, но тело этого духа помещают в закрытую психиатрическую клинику. Эйнштейн плачет — конечно, Эйнштейн плачет. Он говорит: «Чарльз, прости… прощай. Я так хочу, чтобы ты вернулся». А Чарльз — ему же хочется, чтобы Эйнштейн тоже попал к нему? — хочется, конечно, и он… Но как это объяснить — он не знает. Его скоро будут бить, но пока он стоит перед Эйнштейном, и не знает, как ему это объяснить. Не может же он ему сказать: «Прими грибов». Потому что ничего принимать не надо, можно же просто знать, кто ты. Перестать играть, и знать, кто ты, и всё. И ты оказываешься сам собой. Это дух говорит телу. Но дух говорит запутанно, потому что ему всё слишком ясно. И он говорит: «Я тоже хочу, чтобы ты приходил ко мне почаще. Я люблю тебя, конечно. Хочешь, я буду тебе письма писать? Хочешь, возьми мою переписку с женой?» А Эйнштейн ее уже читал, в университетском суде, когда были разборки, жена всё отнесла. «Ну, возьми там, книги мои почитай». А Эйнштейн говорит: «Да, кстати, Чарльз, не вопрос, если тебе нужны будут какие книги, я привезу». Конечно, это грустно, что ж они, только книгами могут общаться? Ну, и то хорошо, там ведь дорога какая длинная, а ну как авто откажет, или типографии выйдут из строя, или сломается теплоизоляция, и придется топить книгами, и они сгорят? И Дарвину-то это по фигу, а Эйнштейну-то это страшно. Бедный Эйнштейн.
Дарвину больно — нет, сапог не может, а вот расставание может. Он говорит: «Ну, пока». Он может шутить — нет, в этот момент он не шутит.
15
Подходит врач. Теперь Эйнштейну, чтобы приехать к своей душе, придется садиться на машину, и даже вызывать шофера, и что-то кому-то объяснять. Это сложно — ну, в его обстановке это сложно. Много звонков по его мобильному члену. Но его тянет — конечно, тело тянет к душе. А Дарвин — он ведь будет и в городке, но теперь место, где они смогут сойтись, будет только в клинике. И хорошо, что он там, хоть как-то определились. Понятно, что где. Эйнштейн едет назад со своим мобильным… ну, понятно. Шофер делает: ту-ту-у-у! — ему же всё равно, дорога идет вниз или вверх. А Дарвина раздевают, укладывают. Ему хорошо. Он дух. И всё. Вся история.
И там же:
Я ГОВОРЮ, ЧТОБЫ ЧТО-ТО СКРЫТЬ.
Предположим, я хочу скрыть себя самого.
«Хочешь скрыть лицо — выйди голым».
Уменьшим круг: я хочу скрыть страх перед собственной душой. Кто ее знает, что она выкинет. В любом случае, я хочу остаться на коне.
Вот тут и начинаются проблемы.
«Доктор, у меня это».
Нет, вот как: «Доктор, у меня эго!» Оно хочет остаться на коне.
А конь об этом не знает.
(...)
ДУША СВОБОДНА. Ей нужно только одно: быть, и это ее единственное качество, и его невозможно у нее отнять. Она живет не во времени, она существует в вечности, и если это перевести на язык ограниченности и времени, то ей не фиг делать целую вечность. Как соглашается она играться во все эти игры? Она легкокрыла и ветрена, ей чудно, свободно, радостно. Ее не то чтобы втягивают — она может себе это позволить, войти в любой мрак и чушь, сойти в ад одномерности и зажатости, потому что это на время — на миг. Ее не так легко погубить, может быть, вообще невозможно.
(...)
КАК БУДТО ДВА ХОЗЯИНА делят один и тот же кров.
Один из них вечен, что означает не большую протяженность времени, не «очень долго», а отсутствие долготы, неподчиненность часам. Он спокойно может вместить в мгновения переживания и события «на сто лет» и так же спокойно «следующие» «сто лет» пролежать на солнышке. Он действует в других координатах. Эти координаты неизвестны второму, который существует во времени, то есть конечен, то есть ограничен.
Второй живет, как живет человеческое тело. Ему важно время.
«6 часов утра: самое главное — мое тело.
12 часов дня: самое главное — это все они, они все.
5 часов дня: самое главное — это моя голова.
9 часов вечера: самое главное — моя жена.
12 часов ночи: самое главное — мой пенис.
3 часа ночи: меня нету».
Их отношения — основная проблематика существования.
Сущность одного из них — дао, на разных уровнях он проявляется и ощущается (вторым) как Бог, душа, истинное «я», бессознательное.
Второй — не менее таинственное существо — худо-бедно владеет территорией сознания, тела, личности, мира.
Они совершенно различны и по большинству действий противоречивы — до взаимно-уничтожающего антагонизма, — но они — одно и то же. Как А-Янус и У-Янус, это — один и тот же человек.
Каждая история рассказывает о них.
Мы не знаем, как они появились, но у нас есть символические описания. Одно из них говорит, что Господь Бог «потеснился», чтобы дать место миру, а затем сотворил мир, и так же сотворил человека. Это описание истинного «я» и «я» личностного: истинное «я» самодостаточно, но оно потеснилось.
Как любой из актов взаимоотношений этих двоих, это проявляется на любом уровне человеческой жизни:
«…ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего. А от Психеи — всё… Ревность? Я просто уступаю, как душа всегда уступает телу, особенно чужому — от честнейшего презрения…»
(Письмо Марины Цветаевой, 1926 год).
Или:
«…Как ни скромно занимаемое вами местечко, будьте уверены, что в один прекрасный день кто-то войдет и заявит на него права, или, что еще хуже, предложит делить его с вами. Тут вам нужно либо сражаться за свое место, либо покинуть его. Я как-то всегда предпочитал последнее. Вовсе не потому, что я не способен к борьбе, а из чистейшего недовольства собой: ухитрившись выбрать нечто привлекающее других, ты выдаешь тем самым вульгарность выбора» .
(Бродский, «Меньше чем единица»).
(Хороши рационализации!)
***
Родичи продолжают вынашивать идею выселить меня жить куда-нибудь на край географии в области моего производства. С одной стороны, наше сожительство на одной территории не является ничем, в общем, кроме дележа этой территории и не имеет очевидного отношения к идее семьи; с другой стороны, у меня вызывает сомнения перспектива выселиться ещё и в этом аспекте жизни "в бессознательное", потому что на краю географии я уже один раз жила, и близость инфраструктуры мне всё-таки больше нравится. Людей я, конечно, недолюбливаю, но я опасаюсь, что если сепарируюсь, то окончательно свихнусь и организую уголок асоциальности, как Карл Густавович в своей башне. Хватит, у меня уже в дневнике уголок асоциальности, и так люди пугаются. Впрочем, чёрт поймёт, что об этом думает мировая гармония.
В общем, я бы предпочла, чтобы меня как-нибудь рационализировали, что ли, а не вытесняли.
Забавно думать о внутренней реальности как о внешней, но ещё забавнее думать о внешней реальности как о внутренней. Здравствуйте, я ваша анима. Или тень. Это уж как повезёт.
Конь ветра, лошадь-лунгта. Может быть, то что я болею, это просто симптом неблагополучия окружающих меня людей, как болезнь ребёнка является указанием на неблагополучие всей семейной системы. Может быть, я как тот загибающийся цветок в горшке, который служит индикатором того, что в доме что-то не так. И на самом деле это не моя личная проблема, а проблема какого-то более высокого порядка.
Один из самых ранних способов обнаружения в шахтах рудничного газа заключался в использовании в качестве газоанализаторов канареек. Канарейки очень чувствительны к газам, в том числе метану и угарному газу, и гибнут даже от незначительной примеси его в воздухе. В прежнее время рудокопы часто брали клетку с канарейкой в шахту и во время работы следили за птицей. Если она внезапно начинала проявлять признаки беспокойства или падала, люди поспешно покидали выработку. К тому же эти птички имеют свойство постоянно петь, что являлось звуковой сигнализацией: пока слышалось пение, можно было работать спокойно.
На протяжении нескольких веков британское горное законодательство в обязательном порядке предписывало держать в шахтах канареек для обнаружения газа. Птичек использовали в такой роли до 1986 года, а соответствующая статья оставалась в правилах безопасности для горных работ вплоть до 1995 года.
Многие угольные компании США и Великобритании специально разводили канареек либо покупали отбракованных птиц в зоомагазинах. В основном использовались самки канареек, из-за менее красивого пения стоившие дешевле. Для компаний это было выгоднее, чем обеспечивать шахтёров дорогостоящими лампами Деви.
Помимо шахтёров канареек часто использовали горноспасатели, спускавшиеся в аварийные шахты. С их помощью они обнаруживали загазованные выработки, чтобы перенаправить туда воздушную струю. При этом птички не обязательно погибали. Вынесенные на свежий воздух, они приходили в себя и использовались повторно. Позже стали применяться специальные безопасные клетки. При обнаружении газа они герметично закрывались, а внутрь пускался кислород, что позволяло канарейке выжить.
Даже в наши дни ещё не существует прибора, так же тонко и быстро реагирующего на присутствие газа, как организм канарейки.
***
Сделала кусок блока примечаний. Остаётся уже какая-то сущая ерунда, буквально дюжина разворотов. В июне выложить законченный полнотекст уже явно не получится, но во всяком случае этим летом - да.
Васту-шастра меня сходу не вдохновила, так что я отказалась от идеи штудировать мануал, дальше будет сразу медицина.
Принялась для начала за "Основы физиологии человека" Агаджаняна. Вдумчиво читаю про потенциал действия, пейсмекеры, синаптическую щель и медитаторы. Вспомнила юность. Поди ж ты, со второго круга это гораздо лучше воспринимается.
КС 90/200
И ещё одну штуку поняла: хотя состояние здоровья - это в основном функция обращения с телом, вечная молодость - это прежде всего состояние души.
ВК 20/27
Списалась с Юрой насчёт литературы, он слегка поиздевался, однако всё-таки выкатил список дисциплин, учебники по которым имеет смысл почитать для приобщения к тайному медицинскому знанию. С ужасом подозреваю, что эта тема захавает меня на ближайшие пару-тройку лет.
Перевела будильник на половину шестого, попробую так.