Сны: перед самым пробуждением звонит большой медведь. Я удивляюсь, потому что у него, кажется, нет моего телефона. Медведь говорит: "Я не разрешу тебе устраивать беспорядок, но ты можешь приходить, когда захочешь, мы найдём, чем заняться". Голос звучит сильно обеспокоенным. Я удивляюсь ещё раз, потому что у медведя такого не бывает, и в целом не понимаю: он-то в эту историю каким боком.
***
Мне кажется, что учитель умирает, когда он становится сферой услуг. То есть нас, конечно, сильно подталкивает окружающая среда к тому, чтобы мы становились педагогическими проститутками, но на самом деле, когда человек по собственному желанию, по велению души приходит, например, работать в школу, в сад, он хочет чего-то большего, чем выполнять свою должностную инструкцию. Есть работа педагога, а есть, скажем, служение педагога. И служения он, конечно, никому не должен, потому что никто не может заставить человека взять на себя то, что только он сам может захотеть взять на себя; но в памяти спустя годы остаются как раз те учителя, их образы проносишь в себе сквозь жизнь, которые делали то, что не обязаны были делать. Никакая должностная инструкция не может, например, обязать учителя физики рассчитывать с кем-то после уроков планетарные часы, или разбираться в индейских народных промыслах, или слушать рок-оперы. На самом деле, по большому счёту, без разницы, что мы делаем с нашими учениками. Значение имеет контакт, включённость, наша личность, то, насколько мы в этом настоящие. И если не обучение, то во всяком случае воспитание в школе и держится на том, что среди толпы усталых задолбанных педагогов находится один-два таких, в которых что-то ещё теплится, и им хочется играть с детьми в баскетбол, го, гностицизм, whatever. Есть люди, которые работают с контингентом, есть люди, которые работают с живыми людьми. Между этими двумя есть разница, и эта разница, по сути, и составляет содержание гуманистической педагогики. Конечно, и здесь всё не чёрно-бело, и наш, скажем, путь, как учителей, состоит в том, что мы колеблемся между тем, чтобы быть подлинными, и тем, чтобы быть педагогическими проститутками. Когда мы истощены, когда у нас слишком много детей, когда на нас сваливается больше, чем мы можем выдержать, мы становимся немножко более проститутками. И наша должностная инструкция - это, на самом деле, наше прибежище и опора, потому что она говорит нам, что нам делать, когда мы не можем быть настоящими. Но живому человеку, как правило, нужен именно живой человек, а не социальная функция, и значительная часть нашего служения и заключается в том, чтобы как можно дольше удерживаться от того, чтобы превратиться в педагогических блядей. Потому что когда это происходит, мы умираем как учителя, и уже не можем оставить отпечатка своей личности в сердце другого человека. А мы, на самом деле, приходим учить не математике, не рисованию и не физкультуре. Мы приходим творить хороших людей с помощью математики, рисования и физкультуры. Это такой наш дар миру, человечеству, людям. Который нигде не прописан, и никто не может принудить нас к нему, но он нужен нам для того, чтобы ощущать своё существование исполненным смысла. И немножко меньше думать о своей шкуре, деньгах и печени.
***
Сказать «нервный ребенок» — этого мало. Как часто, не зная существа дела, мы удовлетворяемся мало знакомым названием. Нервный, потому что говорит во сне, нервный, потому что чувствительный, — живой — вялый — быстро утомляющийся — не по летам развитый — рго§ёпёге, как говорят французы.
Редко, но бывают дети, которые старше своих десяти лет. Эти дети несут напластования многих поколений, в их мозговых извилинах скопилась кровавая мука многих страдальческих столетий. При малейшем раздражении имеющиеся в потенции боль, скорбь, гнев, бунт прорываются наружу, оставляя впечатление несоответствия бурной реакции незначительному раздражению.
Не ребенок плачет, то плачут столетия; причитают горе да печаль не потому, что он постоял в углу, а потому, что их угнетали, гнали, притесняли, отлучали. Я поэтизирую? Нет, просто спрашиваю, не найдя ответа.
Чувства должны быть очень напряжены, если любой пустяк может вывести из равновесия. И должны быть негативными, раз с трудом вызовешь улыбку, ясный взгляд и никогда — громкое проявление детской радости.
Я подошел к нему и произнес решительным, но ласковым шепотом:
— Не плачь, ребят перебудишь.
Он притих. Я вернулся к себе. Он не заснул.
Это одинокое рыдание, подавляемое по приказу, было слишком мучительно и сиротливо.
Я встал на колени у его кровати и, не обращаясь ни к какому учебнику за словами и интонациями, заговорил монотонно, вполголоса.
— Ты знаешь, я тебя люблю. Но я не могу тебе все позволить. Это ты разбил окно, а не ветер. Ребятам мешал играть. Не съел ужина. Хотел драться в спальне. Я не сержусь. Ты уже исправился: ты шел сам, не вырывался. Ты уже стал послушнее. Он опять громко плачет. Успокаивание вызывает иногда прямо противоположное действие, возбуждает. Но взрыв, выигрывая в силе, теряет в продолжительности. Мальчик заплакал в голос, чтобы через минуту затихнуть.
— Может, ты голодный? Дать тебе булку?
Последние спазмы в горле. Он уже только всхлипывает, тихо жалуясь исстрадавшейся, обиженной, наболевшей душой.
— Поцеловать тебя на сон грядущий?
Отрицательное движение головы.
— Ну, спи, спи, сынок.
Я легонько дотронулся до его головы.
— Спи.
(с) Януш Корчак
***
ТВ + 1 + 2 + 3. Немножко комкаю, потому что голова занята совершенно не тем.
Сегодня буду дальше делать редактуру и рассматривать на картинках какие-нибудь потроха.
***
Мне кажется, что учитель умирает, когда он становится сферой услуг. То есть нас, конечно, сильно подталкивает окружающая среда к тому, чтобы мы становились педагогическими проститутками, но на самом деле, когда человек по собственному желанию, по велению души приходит, например, работать в школу, в сад, он хочет чего-то большего, чем выполнять свою должностную инструкцию. Есть работа педагога, а есть, скажем, служение педагога. И служения он, конечно, никому не должен, потому что никто не может заставить человека взять на себя то, что только он сам может захотеть взять на себя; но в памяти спустя годы остаются как раз те учителя, их образы проносишь в себе сквозь жизнь, которые делали то, что не обязаны были делать. Никакая должностная инструкция не может, например, обязать учителя физики рассчитывать с кем-то после уроков планетарные часы, или разбираться в индейских народных промыслах, или слушать рок-оперы. На самом деле, по большому счёту, без разницы, что мы делаем с нашими учениками. Значение имеет контакт, включённость, наша личность, то, насколько мы в этом настоящие. И если не обучение, то во всяком случае воспитание в школе и держится на том, что среди толпы усталых задолбанных педагогов находится один-два таких, в которых что-то ещё теплится, и им хочется играть с детьми в баскетбол, го, гностицизм, whatever. Есть люди, которые работают с контингентом, есть люди, которые работают с живыми людьми. Между этими двумя есть разница, и эта разница, по сути, и составляет содержание гуманистической педагогики. Конечно, и здесь всё не чёрно-бело, и наш, скажем, путь, как учителей, состоит в том, что мы колеблемся между тем, чтобы быть подлинными, и тем, чтобы быть педагогическими проститутками. Когда мы истощены, когда у нас слишком много детей, когда на нас сваливается больше, чем мы можем выдержать, мы становимся немножко более проститутками. И наша должностная инструкция - это, на самом деле, наше прибежище и опора, потому что она говорит нам, что нам делать, когда мы не можем быть настоящими. Но живому человеку, как правило, нужен именно живой человек, а не социальная функция, и значительная часть нашего служения и заключается в том, чтобы как можно дольше удерживаться от того, чтобы превратиться в педагогических блядей. Потому что когда это происходит, мы умираем как учителя, и уже не можем оставить отпечатка своей личности в сердце другого человека. А мы, на самом деле, приходим учить не математике, не рисованию и не физкультуре. Мы приходим творить хороших людей с помощью математики, рисования и физкультуры. Это такой наш дар миру, человечеству, людям. Который нигде не прописан, и никто не может принудить нас к нему, но он нужен нам для того, чтобы ощущать своё существование исполненным смысла. И немножко меньше думать о своей шкуре, деньгах и печени.
***
Сказать «нервный ребенок» — этого мало. Как часто, не зная существа дела, мы удовлетворяемся мало знакомым названием. Нервный, потому что говорит во сне, нервный, потому что чувствительный, — живой — вялый — быстро утомляющийся — не по летам развитый — рго§ёпёге, как говорят французы.
Редко, но бывают дети, которые старше своих десяти лет. Эти дети несут напластования многих поколений, в их мозговых извилинах скопилась кровавая мука многих страдальческих столетий. При малейшем раздражении имеющиеся в потенции боль, скорбь, гнев, бунт прорываются наружу, оставляя впечатление несоответствия бурной реакции незначительному раздражению.
Не ребенок плачет, то плачут столетия; причитают горе да печаль не потому, что он постоял в углу, а потому, что их угнетали, гнали, притесняли, отлучали. Я поэтизирую? Нет, просто спрашиваю, не найдя ответа.
Чувства должны быть очень напряжены, если любой пустяк может вывести из равновесия. И должны быть негативными, раз с трудом вызовешь улыбку, ясный взгляд и никогда — громкое проявление детской радости.
Я подошел к нему и произнес решительным, но ласковым шепотом:
— Не плачь, ребят перебудишь.
Он притих. Я вернулся к себе. Он не заснул.
Это одинокое рыдание, подавляемое по приказу, было слишком мучительно и сиротливо.
Я встал на колени у его кровати и, не обращаясь ни к какому учебнику за словами и интонациями, заговорил монотонно, вполголоса.
— Ты знаешь, я тебя люблю. Но я не могу тебе все позволить. Это ты разбил окно, а не ветер. Ребятам мешал играть. Не съел ужина. Хотел драться в спальне. Я не сержусь. Ты уже исправился: ты шел сам, не вырывался. Ты уже стал послушнее. Он опять громко плачет. Успокаивание вызывает иногда прямо противоположное действие, возбуждает. Но взрыв, выигрывая в силе, теряет в продолжительности. Мальчик заплакал в голос, чтобы через минуту затихнуть.
— Может, ты голодный? Дать тебе булку?
Последние спазмы в горле. Он уже только всхлипывает, тихо жалуясь исстрадавшейся, обиженной, наболевшей душой.
— Поцеловать тебя на сон грядущий?
Отрицательное движение головы.
— Ну, спи, спи, сынок.
Я легонько дотронулся до его головы.
— Спи.
(с) Януш Корчак
***
ТВ + 1 + 2 + 3. Немножко комкаю, потому что голова занята совершенно не тем.
Сегодня буду дальше делать редактуру и рассматривать на картинках какие-нибудь потроха.