July 2019

M T W T F S S
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
293031    

Записи

Охранка



Согласно сказанному в Дашачакра-кшитигарбха-сутре, каждый, кто видит, слышит, говорит, прикасается, хранит или думает об этой десятислоговой царской мантре, будет избавлен от всех страданий и несчастий.
Мангалам!

June 5th, 2015

kata_rasen: (Default)
Friday, June 5th, 2015 11:01 am
Сны: кто-то что-то объясняет мне про движение, что задействованы другие группы мышц, какие-то более тонкие мышцы. Я вижу, как, но не вижу того, кто мне это объясняет. Под утро мы с бывшим мужем и ещё несколько сатанистов, вроде все куда-то собираются, мы стоим вместе, мужа нет, я сначала отворачиваюсь, потом чуть отдаляюсь. Тогда достают гитару и начинают петь. Вторую песню поём у нас дома, каждому достаётся по куплету (всего их четырнадцать, но нас меньше), когда дело доходит до моего мужа, оказывается, что он заснул и вообще не помнит ни про какую песню. Я с чувством говорю: "Какую песню испортил!" Потом оказывается, что он не спал недель шесть. Я не знала, потому что мы живём в противофазе.

***

Кривой Зоб (запевает). Со-олнце всходит и захо-оди-ит...
Бубнов (подхватывая). А-а в тюрьме моей темно-о!
Дверь быстро отворяется.
Барон (стоя на пороге, кричит). Эй... вы! Иди... идите сюда! На пустыре... там... Актер... удавился!
Молчание. Все смотрят на Барона. Из-за его спины появляется Настя и медленно, широко раскрыв глаза, идет к столу.
Сатин (негромко). Эх... испортил песню... дур-рак!


***

До какой-то степени меня даже прикалывает, что падает именно печень, потому что с одной стороны это напоминает мне миф о Прометее, которому орёл клевал ту же самую деталь и, в принципе, примерно за то же самое, а с другой стороны - это напоминает мне о бородатом террористе, который страдал циррозом, пока каким-то образом его себе не вправил (впрочем и он, если вдуматься, огребал за то же). И оно меня, конечно, всё равно немножко задалбывает, но мне приятно, что и это тоже встроено в пространство нарративов.

ПРОМЕТЕЙ
В ушах твоя навязла речь, как моря шум.
Не смей и думать, что решенья Зевсова
По-женски устрашусь я и, как женщина,
Заламывая руки, ненавистного
Просить начну тирана, чтоб от этих пут
Меня освободил он. Не дождется, нет!

ГЕРМЕС
Я много говорил, но, видно, попусту.
Не тронешь никакими увещаньями
Твоей души. Так сбрую необъезженный
Конь сбросить норовит и удила прогрызть.
Но как бессильно все твое неистовство!
Когда в упрямстве нет расчета трезвого,
Оно не стоит ровно ничего, пойми.
Совет мой отвергая, ты представь себе,
Какая буря и лавина бед каких
Неотвратимо грянет. Ведь сперва отец
Утес вот этот огнекрылой молнией
И громом раздробит и под обломками
Твое схоронит тело, навалив камней.
Когда же время истечет огромное,
Ты выйдешь на свет. И крылатый Зевсов пес,
Орел, от крови красный, будет с жадностью
Лоскутья тела твоего, за кусом кус,
Терзать и рвать и клювом в печень черную
Впиваться каждодневно, злой, незваный гость,
Конца страданьям этим до тех пор не жди,
Покуда некий бог великих мук твоих
Преемником не станет, в недра Тартара
И в мрак Аида черный пожелав уйти.
Вот и решайся. Это не хвастливые
Угрозы, нет, а твердое условие.
Лгать не умеет Зевс, и что уста его
Произнесли, свершится. Так размысли же,
Раскинь умом. Не думай, что упрямый нрав
Достойнее и лучше осторожного.

ПРЕДВОДИТЕЛЬНИЦА ХОРА
Мне речь Гермеса, право же, не кажется
Нелепой: призывает не упрямиться
И защищает осторожность мудрую.
Послушайся! Ведь промах мудреца срамит.

ПРОМЕТЕЙ
Я знал наперед, о чем возвестит
Мне этот гонец. Но муки терпеть
Врагу от врага -- совсем не позор.
Змеей расщепленной молния пусть
Метнется на грудь мне, пусть воздух дрожит
От грома, от бешенства бури, пускай
Земля содрогнется до самых глубин,
До самых корней под ветром тугим!
Пусть море, бушуя, взъярит валы
И хлынет на тропы небесных звезд,
Пускай в преисподнюю, в Тартар пусть
Во мрак непроглядный тело мое
Безжалостным вихрем швырнет судьба --
Убить меня все же не смогут!

ГЕРМЕС
Безумную речь услышали мы,
Рассудка туманного странный язык.
С ума он сошел. Его похвальба
Похожа на бред. Он болен душой!
А вы, о печальницы, горю его
Сочувствия полные, вы теперь
Из этих недобрых уйдите мест
Быстрее, не то оглушит вас удар
Небесного грозного грома.

ХОР
Другой нам какой-нибудь дай совет,
Мы примем его. А эти слова
Не к месту. Несносна такая речь.
Как смеешь ты низости нас учить?
Что вытерпеть должно, вытерпим с ним.
Предателей мы ненавидим, и нет
Порока для нас
Гнусней и мерзей вероломства.


Вот так спустя десять лет актуализируется школьная программа по литературе... Любопытно, все ли словесники столь фанатичны, чтобы принуждать неосмысленных отроков к Эсхилу, или это только нам так повезло? Как помню, Эсхила ксерили в библиотеке, потому что тогда ещё он не был оцифрован, а "На дне" смотрели в театре советской армии, и это было очень, очень сильно.

***

ТВ + 1 + 2 + 3. Ну вот, потихоньку начала затормаживаться, хотя, конечно, всё равно пока слишком много думаю.

Вот, скажем, гуру. Гуру у человека всегда один. Это лиц у него может быть много, скажем, сотня, как у Марпы-переводчика, или всего одно, но это, в общем, не имеет особенного значения. Учитель - это человек, у него есть какое-то мнение, он принадлежит к какой-то определённой вере или школе. Гуру - это космос, он глубоко запределен каким бы то ни было школам. Это невыразимое чудо, которое нам предстаёт в образе людей. Или, скажем, книг. Или вовсе неодушевлённых предметов. Просто нам удобнее иметь дело с человеком. Поэтому мы в основном видим его в образе человека.

Раньше у меня вызывало большое недоумение, когда в комментариях пишут, что в бардо явится гуру и позовёт тебя твоим тайным именем, по которому ты его распознаешь. Я думаю: как же он явится, если он, к примеру, ещё не умер? И как он упомнит все тайные имена, которые раздал за годы работы, и часть из которых вообще не видел? Теперь я понимаю, что является не человек, является тайна, просто мы её видим в том образе, к которому привыкли. Человеку не обязательно помнить или даже знать имя; тайна его знает.

Учитель может лажать, может не врубаться, гуру не ошибается никогда. Если учитель ошибся, значит он должен был ошибиться; или так не надо было, и тогда его ошибку исправит какое-то другое проявление тайны. Так мы приходим к тому, что доверяем и учительским ошибкам тоже. Мы чтим учителей не как самого царя, а как посланцев царя. Писец мог ошибиться, гонец мог потерять половину послания, но мы в любом случае чтим их обоих ради царя, который стоит за ними и лица которого мы не видим.

Это об учительской скромности. Если иногда нам удаётся творить чудеса, то в этом нет нашей заслуги. Это значит, что человеку удобно было увидеть невыразимое чудо именно в нашем образе, и оно пришло для него через нас. Лучшее, что мы можем делать в этой ситуации - не мешать происходящему и помнить о том, что мы только форма, созданная смотрящим, для чего-то, что гораздо больше нас. Можно назвать себя чьим-то учителем, но как называть себя чьим-то гуру?

Тайне не нужен ритуал, она приходит легко и беспрепятственно, это нам нужен ритуал, если мы не можем поверить в чудо, происходящее без ритуала. Тайна знает нас лучше, чем мы сами себя знаем, и поэтому она никогда не ждёт от нас невозможного. Так мы приходим к тому, чтобы доверять себе, своим ошибкам, своим неудачам. К тому, что если мы не сумели чего-то, значит и должны были не суметь.

Человек может умереть, уехать в другую страну, с человеком можно поссориться, тайна всегда остаётся рядом. Это что-то более близкое нам, чем вода и воздух. Это что-то, о чём даже не знаешь, как говорить. Это что-то, что невозможно не узнать, когда видишь это воочию. Когда у тебя есть это, ты можешь приходить и уходить куда захочешь и когда захочешь, продолжая непрерывно пребывать в тайне. Когда у тебя нет этого, ты играешь в это и выдумываешь это, но выдумываешь ограниченным и тесным. Тайна не может быть тесной, потому что она само пространство. Как ты можешь сковать себя космосом?

***

Сегодня занимаюсь редактурой и продолжаю рассматривать картинки.
kata_rasen: (Default)
Friday, June 5th, 2015 07:18 pm
Прежде я подбирал слова и предложения по принципу их легкости и доступности: чтобы слова были предельно ясны и доступны детям (например, парта, солнце, гриб) и предложения тоже были четки и понятны (Дети играют во дворе. Гига пошёл гулять в сад. Папа принёс дочке подарок). Слова и предложения подобного рода, конечно, не будут задерживать детей на выяснении их содержания - «А что это значит?», - и потому, думал я, они более всего подходят к обучению способу анализа слов и предложений... Однако зачем давать детям на уроке родного языка, т. е. на уроке воспитания гражданственности и личности, такой сугубо методический материал? Способ анализа слов и предложений дети могут усвоить и на материале, который по своему содержанию остается простым и доступным, а по смыслу содержит условие для созидания личности. Не назвать ли такой подход к подбору материала для упражнений по родному языку «принципом героики слов и предложений»? Я не говорю, что слова и предложения нужно подбирать только по этому принципу, но он обогатит содержание упражнений, внесет в них разнообразие, придаст им воспитывающую направленность.
Сегодня с помощью фишек я «написал» на доске предложение: Прометей похитил огонь.
- «Прочтите» это предложение все вместе!
Дети «прочли» его хором.
- Кто такой Прометей? - спросил меня Ника. По-видимому, возникновение таких вопросов и пугает методистов, предпочитающих дать ученикам для анализа предложение: "Дедушка разжёг огонь", а не "Прометей похитил огонь". Но зря: появление таких вопросов даже хорошо. Я сказал детям:
- Запомните это имя - Прометей! Придете домой, попросите старших рассказать вам легенду о Прометее! А теперь скажите: сколько слов в этом предложении?
Мифологическое, сказать точнее, героическое содержание предложения ничуть не помешало его словесному анализу, перестановке в нем слов и наблюдению за тем, какая последовательность слов лучше. Для усвоения способа звукового анализа я дал детям слово "гражданин". Вычленять последовательность звуков в этом слове и записывать их кружочками оказалось ничуть не сложнее, чем проводить ту же операцию, допустим, с таким знакомым словом, как бабушка.
Я наметил предложения и слова, на основе которых буду упражнять своих шестилеток в усвоении обобщенных способов записи слов и предложений.
Слова: Родина, человек, герой, воля, труд, строительство, стремление, борьба, обязанность, чуткость, сердечный, вежливый, честный и др.
Предложения: Ты родился человеком. Спеши творить добро. Доставь людям радость. Труд облагораживает человека. Береги честь смолоду.
Ни в одном случае я не стану разъяснять детям значение слов и содержание предложений. При необходимости буду направлять их к родителям - пусть расспросят их, что значат понятия «честность», «обязанность» или выражение «Ты родился человеком».

(с) Шалва Амонашвили

***

Иногда мне кажется, что нам легче пребывать в каких-то общечеловеческих ценностях, в духе, не вступая во внутренний конфликт с социальными нормами и общепринятыми представлениями, просто потому, что мы ни хрена не знаем социальных норм и не врубаемся в общепринятые представления.

Как, скажем, дети кажутся гениальными просто за счёт того, что они ещё не знают, как делают всякие вещи, а как не делают, так что они свободно делают их, как хотят. Это, к сожалению, очень быстро теряемая невинность ума. Редко кто сохраняет её после того, как с ним поработала толпа педагогов.

Когда к дедушке приходят дети с какой-нибудь очередной сильной идеей, типа конструкции вечного двигателя, дедушка говорит: "Я не думаю, что это сработает, но я могу ошибаться. Попробуй и посмотри, что получится". Может быть именно в эти его слова уходит корнями то, как я понимаю веру.

***

Однажды Зуся такими словами молился Богу: «Господи, я люблю Тебя очень сильно, но я недостаточно страшусь Тебя! Господи, я люблю Тебя очень сильно, но я недостаточно страшусь Тебя! Позволь мне стоять пред Тобой в страхе, подобно Твоим ангелам, которые трепещут от Твоего грозного Имени». Бог услышал его молитву, и Имя Его вошло в тайники сердца Зуси, как это свойственно одним лишь ангелам. Но после этого Зуся, словно маленькая собачонка, сразу забился под кровать и затрясся там от страха. Еле выговаривая слова, он произнес: «Господи, позволь мне снова возлюбить Тебя, как любил Тебя Зуся!» И Бог снова услышал его.

***

Если человек задаётся вопросом, следует ли кого-то считать гуру или нет, ответ должен быть отрицательным. Если ты узрел гуру, ты не можешь об этом не знать, как, скажем, женщина, на глазах у которой из её тела достали младенца, не задаётся вопросом о том, является ли она ему матерью. Пока ты спрашиваешь, ты не видел. Когда ты видел, ты не спрашиваешь.

Вот, скажем, Чодак пишет, что учение сейчас так же живо, как много веков назад. На самом деле, нет. Сейчас и в последние несколько поколений традиция уже настолько формализована, что когда мы приходим на посвящение, это не столько посвящение, сколько спектакль о том, как бы происходило посвящение, если бы оно действительно происходило. Когда ты действительно стоишь перед учителем, и между вами действительно что-то происходит, достаточно одной ритуальной фразы, чтобы ты убежал, исполненный трепета, спасаясь от её величия. Люди сидят час, два часа, четыре часа и слушают ритуальные фразы. Это не работает. Если бы это работало, верующие не возвращались бы на посвящения раз за разом, потому что испытанного в первый же раз потрясения им хватило бы на всю оставшуюся жизнь. То есть, скажем, так должно было бы происходить, если бы происходили те процессы, о которых говорится в классической литературе. На практике некоторые люди, в некоторые моменты, при определённых обстоятельствах испытывают что-то вроде вспышки генетической памяти, и на какое-то время спектакль перестаёт быть спектаклем, а становится чем-то настоящим. Иначе говоря, происходит то же, зачем обычно люди ходят в театр - их пробирает. Но затем это проходит, и люди возвращаются, чтобы снова испытать это. Но это не тот процесс, в ходе которого мы становимся другими людьми. Это, скажем, символ этого процесса. Пьеса о том, как это происходит, когда это происходит. И когда ты понимаешь разницу и начинаешь хотеть чего-то настоящего, тебе становится этого мало. Ты начинаешь искать другие способы и становишься на путь вора и контрабандиста. Здесь нет готовых решений, много риска, никаких гарантий, ты не можешь разделить этот путь с другими, но что-то подлинное, настоящее зовёт тебя, и ты просто продолжаешь идти, не имея, на самом деле, никакой опоры, кроме своей веры. Вот это, удивительное, которое маячит где-то вдалеке, оно всегда живо. Но оно и традиция - это несколько разные вещи.

***

Пришла к равви Израэлю, маггиду из Кожниц, некая женщина и со слезами на глазах рассказала ему, что уже двенадцать лет как замужем, но детей еще не имеет. «Что ты собираешься сделать для этого?» – спросил ее маггид. Женщина не знала, что ответить.
«Моя мать, – сказал ей маггид, – была уже в летах, но детей не имела. И вот она услышала, что в городе Апте, путешествуя, остановился Баал Шем. Она поспешила к нему на постоялый двор и стала умолять, чтобы он помолился о даровании ей сына. «Что ты собираешься сделать для этого?» – спросил ее цадик. «Мой муж – всего лишь бедный переплетчик, – отвечала моя мать, – но у меня есть одна прекрасная вещь, которую я подарю равви». Быстро, как могла, она последовала домой и взяла свою красивую шаль, «катеньку», бережно сохраняемую в сундуке. Но когда она вернулась на постоялый двор, то ей сказали, что Баал Шем уже уехал в Мезбиж. Моя мать тут же последовала за ним, а поскольку у нее не было денег, чтобы ехать, она со своей «катенькой» шла в Мезбиж пешком. Баал Шем, приняв от нее шаль, повесил ее на стену. «Хорошо», – сказал он. И моя мать пошла пешком обратно в Апт. А через год родился я».
Женщина воскликнула: «Я тоже принесу тебе свою прекрасную шаль, чтобы у меня родился сын».
«Ничего не выйдет, – сказал маггид. – Ты слышала историю. А моя мать пустилась в путь без всякой истории».


***

А традиция служит нам прибежищем и опорой таким же образом, как должностная инструкция задолбанным педагогам: она нам говорит, что нам делать, когда мы ничего не чувствуем.

Если мы не можем постоянно нести учение в своём сердце, по крайней мере мы пытаемся всё время носить с собой книжку. Если мы не можем постоянно заботиться о благе всего живого, по крайней мере мы пытаемся соблюдать обеты. Это символы. Как, скажем, запрет на раскрытие тайны носит символический характер: когда мы всем сердцем припадаем к тексту, как к возлюбленной, и он проникает в нас, меняя до самой основы, это не то же, что когда человек листает книжку, сто девяносто шестую в ряду таких же книжек, чтобы сделать из неё несколько выписок. Два человека, читая одну и ту же книгу, читают на самом деле две разных книги. В одной из них есть тайна, в другой её нет. Когда мы скрываем книжку, то это просто символ того, как тайна скрывает себя сама. Мы могли бы вывесить её на забор, и она осталась бы ровно настолько же сокрытой, потому что тайна не содержится в тексте, а происходит внутри читающего.

Говорят, что учение ценишь больше, если оно трудно достаётся, но в случае с текстами, кажется, никакой однозначной связи нет: можно долго гоняться за книгой и остаться разочарованным; можно найти что-то случайно и остаться глубоко потрясённым.

***

Педагогический долг, скажем, велит нам быть людьми Возрождения, немного сверхчеловеками, почти всезнающими, почти всемогущими; программа Васильевой объясняет, как изображать этих людей, не будучи ими на самом деле. Скажем даже, не столько изображать, сколько намекать на них, символизировать. Мы символизируем светлый образ совершенно нравственного и мудрого, всегда справедливого, безусловно любящего учителя, готового ответить на любой вопрос, знающего устройство любого предмета и механизм любого явления, мы выражение мечты об этом человеке, и стараясь казаться им, мы, может быть, постепенно и вправду становимся чуть более на него похожи.

Спросил рав ученика, только что поступившего к нему: «Моше, что имеется в виду, когда мы говорим: «Бог»?». Ученик молчал.
Учитель спросил во второй и третий раз. Потом, не выдержав, сказал: «Почему ты молчишь?» – «Потому что не знаю», – отвечал ученик. – «Думаешь, я знаю? – сказал равви. – Но я должен говорить – ибо это и в самом деле так, – я должен говорить: Он сущий и бесконечный, и, кроме Него, ничто не суще и не бесконечно – вот что такое Он».


***

Сделала кусок редактуры. Редактирую минимально, буквально по чуть-чуть, пока идёт вводная телега Чодака. Когда перейду собственно к тексту комментария, буду вдумчиво вычёсывать терминологию. Я помню, что с ней не всё было гладко.

***

В последнее время часто ловлю себя на мысли, что многие достаточно взрослые люди по своим реакциям очень недалеко ушли от моих воспитанников. Иной раз смотришь на ребёнка и легко видишь его лет через тридцать, потому что по ощущениям он уже весь в основе сложился. Скажем, достаточно часто бывают дети (чаще девочки), которым очень важно, чтобы всё было правильно. Выполнение правил даёт им безопасность, делает жизнь понятной и предсказуемой. Когда они знают, как правильно, они знают, как жить. Они порвать готовы того, кто нарушает правила, к которым они привыкли. В шесть лет она кричит на сверстников, которые ошибаются в настольных играх, в тридцать шесть лет мы увидим её в каком-нибудь окне, откуда она будет кричать: "Не положено!", в семьдесят шесть лет она будет бросать гневные взгляды и скрежетать: "Куда ты прёшься в церковь без платка?!" Она всегда остаётся на уровне символов. Вернее сказать, она не дотягивает даже до уровня символов, потому что не знает, о чём они, на что они указывают. Форма - это всё, что у неё есть. Она не знает другого служения, кроме служения выполнением правил. Если мы отнимем у неё платок и воскресную службу, у неё больше ничего не останется.

***

Когда мы учимся каким-нибудь странным вещам, вроде езды верхом, боевых искусств, бальных танцев, мы делаем это не потому, что у нас есть непосредственная потребность в том, чтобы уметь эти вещи. Лошадь давно перестала быть транспортным средством, у нас редко возникает объективная необходимость бить морды, бал больше не является существенным элементом социализации. Но мы делаем это, потому что это некоторая метафора для вещей, которые мы не можем обрести или понять непосредственно, а только с помощью чего-то. Мы не можем непосредственно научить трепетному отношению к подруге, но можем показать, как держать её ладонь и как класть руку ей на талию. Не можем научить заботе о ближних, но можем показать, как следить за тем, чтобы противник не получил травму.

Подобным же образом мы играем в буддизм или христианство, играем в причастие, посвящение или соблюдение субботы. Это игра в вещи, с которыми мы не умеем взаимодействовать непосредственно. Мы не знаем, как действовать в пространстве духа. Нам нужно что-то, что мы можем делать руками и ногами. Мы не умеем молиться движением сердца, нам нужны слова, которые мы будем произносить. Традиция даёт нам правила игры, она снабжает нас метафорами, словами для обозначения того, что будет с нами происходить потом, когда игра станет чем-то большим, чем просто игра. Для космоса совершенно не важно, какого цвета наша ритуальная одежда и какие формулы мы произносим; это важно для нас, пока символы являются единственным что у нас есть, и больше нам не за что ухватиться.

Зуся как–то был гостем в доме Несхижского равви. Около полуночи хозяин вдруг услышал странные звуки, доносившиеся из комнаты гостя. Он подошел к двери и прислушался. Зуся бегал по комнате и бормотал: «Владыка мира! Я люблю Тебя! Но что я могу сделать для Тебя? Я ничего не умею». Он еще долго так бегал и бормотал, покуда неожиданно не остановился и не воскликнул: «Я умею свистеть! Посвищу–ка я для Тебя». И как только Зуся начал свистеть, Несхижского равви объял сильный страх.

***

Нечасто, но бывает, что дети спрашивают про табуированную лексику. Я стараюсь отвечать честно: что вообще это некрасивые слова, но бывают такие сильные чувства, которые по-другому никак не выражаются. И когда люди находятся не в общественном месте, а где-то с близкими друзьями, и им надо поделиться, они иногда вот так говорят. Может быть, если бы я сама не ругалась, я бы уверенно сказала, что так говорить нельзя, никому, никогда. Но я тоже ругаюсь. И знаю, что через несколько лет почти все мои дети будут ругаться: когда войдут в период отрочества или даже раньше.

Помню, моя словесница читала нам Маяковского:

Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие, нажраться лучше как,-
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?..
Если б он, приведенный на убой,
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду!


Это было очень смело - упомянуть при подростках блядей. Я не знаю, много ли моих одноклассников вообще что-то кроме блядей там услышало. У меня, впрочем, были весьма высоколобые одноклассники. Но это тоже была акция по приобщению к родному языку, выразительным средствам русского языка, русской литературе. Я бы, наверное, будучи движимой сходными соображениями, читала детям "Мистический долг перед Марком Аврелием". Но - как дедушка, где-то на кружке, в камерной обстановке. А моя словесница декламировала Маяковского всему классу.

И ещё, где-то в моей личной священной истории, сохранилась история о том, как когда я была в одиннадцатом классе, академия образования отказалась финансировать мою школу (равно как и все остальные экспериментальные площадки), а Москва не успела её подобрать. Школа повисла в воздухе и была на грани закрытия. Наш выпуск чуть было в полном составе не остался без аттестатов. Учителям перестали платить. И все они, как один, продолжали ходить на работу, ни одного урока не пропало, и ни один из них не сказал: "Я не буду вас учить, потому что мне не платят за это денег". Я даже сейчас, наверное, в полной мере не могу оценить, насколько это было мощно.

Школа устояла, стала из экспериментальной площадки более или менее обычной (если не считать состава учителей), а я унесла в себе образ учителя, который будет делать свою работу, даже если его попытаются уморить голодом.

***

Я кстати, не помню, откуда мы знали, что дедушка дал обет не стричься и не брить бороду, пока в школьную программу не вернут изъятую из неё астрономию. Возможно, он рассказал каким-то другим своим детям, а те рассказали нам. Но как-то мы знали, что дедушка лохматый не просто так, а в знак протеста против того, что нас отлучили от науки о небе. На следующий день после того, как астрономию вернули, дедушка пришёл в школу бритый наголо. Но - с бородой, потому что борода к тому времени отросла антуражная, и отрезать её было жалко. И это тоже было сильно, когда мы пришли на урок, и дедушка открыл нам дверь в класс совершенно лысый. Никто, кажется, даже не рискнул ничего сказать по этому поводу. Дедушка улыбался и тоже ничего не говорил.

***

Моя учительница по биологии последний урок каждой четверти целиком посвящала оглашению четвертных оценок. Это получалось очень долго, потому что вместе с оценками она каждому сообщала, что она думает о его характере, и пошла бы она с ним в окоп или не пошла. Сейчас её уже нет, она умерла на следующий год после того, как я окончила школу. Я так и не успела её навестить. В этом году на последнем уроке рисования я сказала детям: "Когда я училась в школе, моя учительница по биологии каждый последний урок посвящала тому, что говорила каждому, что она о нём думает. И сейчас я буду делать то же самое". Я рассказала каждому, как я его вижу в рисовании, а потом мы ходили по классу между разложенных на полу рисунков и каждый искал в этой куче свои неподписанные работы. Это были поминки.
kata_rasen: (Default)
Friday, June 5th, 2015 07:19 pm
Что знала обо мне моя учительница?
Знала всё, что ей было необходимо знать: и то, что отец погиб на войне, и то, что мама у меня инвалид второй группы, и то, что есть у меня младшая сестрёнка… Знала, что думают обо мне другие учителя. Знала и то, чего я сам о себе не знал.
— Ты не поможешь мне отнести тетради домой? — спросила она у меня однажды.
Я порадовался: конечно, помогу.
Мы шли вместе по тихой улице Казбеки, она спрашивала, что я сейчас читаю, не написал ли я новые стихи, не хочу ли я включиться в литературный кружок, в котором участвуют старшеклассники. Потом спрашивала об отце — кем он был, где погиб; спрашивала о маме… Так мы дошли до её дома и поднялись на второй этаж. Я думал, что она возьмёт у меня тетради, и я пойду домой. Но она пригласила войти в свою маленькую двухкомнатную квартиру. Мы знали, что она живёт вместе со своей сестрой, которая тоже была учительницей и работала в другой школе, и племянницей. Дома никого не было.
— Пообедаем вместе… — сказала она просто, как будто это обычно так и происходило.
Мне было неудобно, но бархатистый голос и улыбка пленили меня.
Мы поели суп с куском хлеба. Год ведь был 1945, люди голодали. Она тоже голодала, и этот кусок хлеба мне достался от её дневной нормы, выдаваемой по карточкам.
Она поблагодарила, что помог ей донести тетради. Потом выбрала из книжного шкафа толстую книгу о грузинской литературе, сделала надпись и передала мне.
— Спасибо, Дейда Варо… — сказало моё сердце, переполненное чувством искренней любви к этой женщине.
На крыльях бежал я домой, и всё заглядывал в книгу, где её рукой было написано: «Моему талантливому ученику».
Она знала, как надо меня любить, чтобы спасти.
Думаю, моя мама в тот день впервые поверила, что её сын — способный, что не всё потеряно.
Вся предварительная работа сделана.
Она даёт на уроке всем творческое сочинение, сама уединяется у окна и открывает сборник стихов. Она не будет с недоверием ходить вдоль рядов и проверять, кто пишет, а кто — нет. Не будет зорко следить со своего наблюдательного пункта, не списывает ли кто. Каждый из нас в любой момент может подойти к ней и, шепча, посоветоваться. Если всё же возникнет необходимость самой подойти к кому-либо, она сделает это бесшумно, будет приближаться на цыпочках, чтобы не нарушить наше творческое горение. Она уважает наш творческий труд.
Я соображаю, как писать сочинение, какие мысли развивать, по какому плану. Начинаю писать, увлечён, погружаюсь в мысли. И не замечаю, как она, держа в руках книгу, приближается ко мне. И когда она наклонилась к моему уху, только тогда я взглянул ей в лицо.
На этот раз она не дарит мне мою любимую улыбку, лицо у неё грустное. Она наклоняется, приближаясь к моему лицу, так что её седые волосы касаются моей щеки. Я чувствую нежный запах духов. На ней кремовая шёлковая кофточка с перламутровыми пуговками. На кофточке — старинная серебряная брошь. Её глаза — ласково-грустные — вобрали меня в себя. Мне трудно выдерживать эту непонятную грусть. Опускаю голову. Её губы прикасаются к моему правому уху и посылают мне всю свою грусть и боль прямо в душу, прямо в сердце:
— Мальчик, — шепчет она, — мои пятёрки краснеют рядом с двойками… Как быть?..
Она знает, что после этого я сочинение дальше писать не смогу. Но на фоне того ожидания, что может произойти, разве это важно?
Как в педагогике назвать вот это действо — что это за приём, способ, метод, принцип?..
Нет этому названия.
Потому, спустя десятилетия, я назвал его моментом педагогической истины. В этих мгновениях, когда ученик души не чает в учителе, а мудрость учителя чувствует, что именно сейчас, не раньше, не позже, нужно помочь ученику выправить путь, может произойти воспитательное чудо. Момент педагогической истины состоит из встречи двух его составных: первое — само предчувствие наступления этого мгновения, второе — искусство воспользоваться мгновением. Вне этого мгновения искусство может быть бесполезным, без искусства мгновение унесёт водопад времени без всякого следа.
Она не ждёт от меня ответа, так же бесшумно возвращается к окну, но книгу уже не читает, смотрит в небо, может быть, молится в душе.
А в душе моей происходит взрыв.
Я закрываю голову руками и начинаю тихо плакать, чтобы рядом сидящий не догадался, в чём дело.
Пятёрки моей учительницы краснеют рядом с двойками.
Дело не в пятёрках, а в том, что в них любовь моей учительницы ко мне. А эти двойки могут навредить этой, — самой дорогой, что мне досталось за последние месяцы, — Любви!
Я причиняю учительнице боль — и мне больно от этого.
Мне стыдно перед Дейда Варо, потому что ей стыдно за меня.
Что нужно делать, чтобы пятёрки не краснели, чтобы уберечь Любовь любимого учителя ко мне?
Надо уничтожить эти двойки.
Моё сознание меняется, чувствую суровость долга перед погибшим отцом, перед больной матерью, перед Дейда Варо.
Меняется моё сознание, и оно меняет мою жизнь. Начинаю применять те усилия, которые соизмеримы с принципом: тебе, утопающему, подали спасательный круг — Любовь, береги её сейчас.
Я доказываю, внушаю самому себе, что во мне есть способности, и всё в моих руках.
Я внимателен на всех уроках, многое не понимаю, потому начинаю приставать к учителям, чтобы объяснили дополнительно, прошу друзей-одноклассников, продвинутых в науках, чтобы помогли мне. Но так как многое сразу понять не могу, то зазубриваю формулы и параграфы.
Только вот проблема с учителем русского языка: она видеть не хочет мои старания. Мама моего друга, узнав о моей беспомощности в русском, сама предложила помощь — помогала понимать тексты, выполнять грамматические упражнения.
Спустя два-три месяца моя школьная погода чуточку прояснилась: двойки потеснились, появились тройки, иногда даже четвёрки и пятёрки.
Моя любимая учительница следит, как я преуспеваю, и радуется, улыбается, поощряет.
А однажды просит меня сопровождать её на спектакль в театр Руставели. У меня, говорит, два билета, племянница моя не может пойти со мной, у неё занятие по музыке, может быть, ты пойдёшь со мной?
В тот вечер я был самым нарядным в жизни и учился быть элегантным.
Если кто-то спросил бы в те суровые сороковые годы у Варвары Вардиашвили, как она любит детей, я уверен, она бы не ответила так: «Очень люблю». Она просто улыбнулась бы и пожала плечами.
Но она любила своих учеников героически.
Перескажу эту историю ещё раз, чтобы самому разобраться в сути Героической Любви Учителя.
В день первого сентября восьмого класса она сказала нам:
— Может быть, это будет нелегко, но пусть каждый достанет поэму Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре».
Достать книгу Руставели в то время было действительно трудно. Я обошёл всех соседей, мама ходила к знакомым, и когда я уже отчаялся, ко мне пришёл одноклассник и сказал, что он достал сразу два экземпляра и один может дать мне.
Книгу я тут же начал листать, вычитывать отдельные главы. На следующем уроке, наша учительница с интересом выслушивала каждого, какими похождениями, где, у кого обнаружил, достал поэму Руставели, какого года издания книга, под редакцией кого и т. д., а потом предложила написать об этом.
— Давайте не забудем, с каким трудом каждый из вас добывал «Витязя в тигровой шкуре»…
А дальше произошло следующее: в течение всего года, — а это был 1946–1947 учебный год, мы изучали поэму. Читали, перечитывали, размышляли, исследовали, заучивали наизусть некоторые главы, писали сочинения, эссе, доклады, выписывали мудрости, осмысливали духовно-нравственный облик героев, пытались разобраться в философии Руставели. В общем, класс наш превратился в творческую лабораторию, и каждый из нас стал руставелелогом. Уроки по Руставели не имели никакого штампа, они не были похожи ни на какие другие уроки. Мы спешили на эти уроки и многое делали после уроков. Мы жили поэмой, мыслями гениального поэта, жизнью её героев. Мы гордились, что у грузин есть «Витязь в тигровой шкуре».
В чём же проявилась Героическая Любовь Учителя к нам?
Вот в чём. В восьмом классе, как я потом разобрался, будучи уже аспирантом, нам следовало изучать литературные произведения о партии, о вождях, о социалистическом реализме. Тогдашние школьные программы были вроде партийных документов, и отходить от них ни один учитель не имел права. Такие деяния были связаны с большими опасностями. Если в партийных органах узнали бы, чем с нами занимается наша учительница, её моментально не стало бы в школе, она просто исчезла бы, и не уберегли бы её от беды ни два ордена Ленина, ни звание заслуженного учителя. Партия не шутила с такими проявлениями.
Зачем же Варвара Вардиашвили это сделала?
Только спустя десятилетия я открыл для себя эту тайну. Она имеет несколько составных.
Во-первых, она воспитывала нас героями, потому нужно было ей самой свершить героический поступок и оставить его в нашей памяти. Она знала, что добрая память есть пожизненный воспитатель для человека.
Во-вторых, «Витязь в тигровой шкуре» можно рассматривать как Пятое Евангелие для грузин. Поэма несёт народу духовно-нравственный кодекс жизни. В ней синтезируются вера в Творца, культ возвышенной Любви, культ Преданности, культ Рыцарства, культ Правды, культ Добра. Грузин, воспитанный и пропитанный идеями поэмы, будет иметь расширенное от Земли до Небес сознание, он не допустит в себе зла и предательства, его отношение к женщине будет трепетным, он будет искать в себе лучшие качества человечности.
В-третьих, он поймёт, наследником какой возвышенной культуры он является, убережёт и умножит эту культуру, будет нести её в дар другим народам. Пусть гордится он, что его Родина есть Родина Руставели — всемирного гения.
В-четвёртых, «Витязь в тигровой шкуре» наполняет сердце и разум читателя изысканной мудростью, делает его умным, заботливым, честным, смелым, помогает ему развить в себе возвышенные мировоззренческие начала.
Это и было высшим проявлением Великой Героической Любви Учителя к своим ученикам.
И когда некий современный учитель скажет: «Детей-то люблю, но трогать программу (конечно, когда её действительно надо менять) мне не позволят», я вспоминаю свою учительницу, и мне становится грустно. Трусливый учитель детей любить не может, ибо он бросит их при любой опасности, он предаст их. Любовь его будет ложью, а дети чуют ложь, фальшь в деяниях своих учителей. Не полюбят они такого учителя.

(с) Шалва Амонашвили

***

Творчество замученных детей не подлежит художественному анализу. По крайней мере я не берусь за такой труд.
Фридл Диккер-Брандейсова была художницей. В концлагере Терезин стала учителем рисования. В каталоге «Рисунки детей концлагеря Терезин» сказано, что Фридл «создала педагогическую систему душевной реабилитации детей посредством рисования».
С уцелевшими в Терезине детьми в сорок четвертом году Фридл была депортирована в Освенцим. То, что она вложила в детей, гибло вместе с ними в душегубке.

Маленький садик,
Розы благоухают.
Узенькая тропинка,
Мальчик по ней гуляет.
Маленький мальчик похож
На нерасцветшую розу,
Когда роза расцветет,
Мальчика уже не будет.

Каково было Фридл читать стихи Франтишка Басса, смотреть на его рисунок, где по тропинке меж холмов возвращается Франтишек к своему дому, в навеки утраченное детство. Нет, оно не прошло, Франтишек еще мал, у него собрали детство. Отобрали, а он все равно возвращается туда, к себе домой, нарисованный мальчик в нарисованную деревню.
«Зима. Терезинские улицы совсем под снегом, который от сильного мороза уже мерзлый. Гуляю медленно по тротуару и слежу за жизнью на улице. Вот попался на глаза старик, приблизительно восьмидесятилетний, с белыми волосами и белой бородой. Если судить по походке, у него вид сорокалетнего. Он шел быстро с миской еды в руке. Но вдруг поскользнулся на обледенелом тротуаре. Он упал головой прямо на мостовую и остался лежать» — записывает в детском подпольном журнале шестнадцатилетний Герберт Фишер, Дон-Герберто.
Дети искали выход. С увиденным невозможно смириться, его надо как-то осознать или хотя бы просто зафиксировать. Так возник детский подпольный журнал в Терезине.
Дети знали, что идут на смертельный риск, знали и их учителя. Но писать стихи и рассказы не отговаривали.
Обучение детей в концлагере строго-настрого воспрещалось. Не было запрета только на рисование.
«…Почти все малые арестанты рисовали. Собрание четырех тысяч рисунков стало самым известным, хорошо сохранившимся и потрясающим наследием замученных терезинских детей» (из каталога).
Стать учителем в мире, обреченном на гибель, — страшная участь.
Фридл была с детьми, не покинула их до последнего мгновения. Чему она их учила? Какова была созданная ею система «психической реабилитации детей с помощью рисования»? Как оценить качество изображения тарелки с кашей и людей с желтыми звездами, несущих носилки с мертвым по зимнему Терезину? Можно ли вообще обучать детей чему-либо в нечеловеческих условиях?

И дети ли они после всего увиденного?
Я был ребенком,
С тех пор прошло три года.
Ребенок тот мечтал о сказочных мирах.
Теперь я не ребенок,
Я видел смерть в глазах…

Это стихи Гануша Гахенбурга. Он погиб в Освенциме пятнадцатилетним.

Там в море садов и счастливых лет
Мама произвела меня на свет,
Чтобы я плакал.

Слезы — это увеличительные стекла. Глядя сквозь них на рисунки, я вижу Фридл. Вернее, ее присутствие на рисованных листах.
…За белой лошадью черный человек с черной тачкой. Лошадь движется вдоль реки по зеленому лугу. На горизонте — горы. Это аппликация Хельги Поллаковой. Но где здесь Фридл?
Увеличительные стекла слез перемещаются по цветной репродукции. А вот и Фридл. Она подсказала Хельге, что зелено-коричневая гамма требует контрастных акцентов. Поначалу лошадь была коричневой (край коричневой бумаги виден из-под белой) и сливалась с фоном. Но композиция требовала белого пятна, и Хельга согласилась с учительницей.
Соня Шпицева хотела нарисовать крыши домов на своей улице. Пасмурный день, над одной крышей — шпиль ратуши. Поначалу Соня принялась рисовать по сухой бумаге (сохранилась одна неразмытая линия с боку дома), но Фридл научила девочку: «Чтобы вышло «пасмурно», надо писать акварелью по мокрому листу, тогда очертания размоются и будет казаться, что воздух влажный, как твоя кисть».
Возможно, все было вовсе и не так.
Есть черта, которую не переступить воображению. Мы не можемвоссоздать реальную картину: маленькая, коротко остриженная Фридл со своими ученицами, теперь тоже остриженными, голыми, идет в газовую камеру. У душегубки мы застываем. Свидетелей нет. Повествовать о том, как Фридл корчилась в агонии рядом с Соней Шпицевой, невозможно. Это — запредельное, хотя случилось в пределах исторического времени с миллионами.
Нам дан страшный урок. Мы не можем, не имеем права жить так, как жили до него. Вопрос «За что?» — риторический. На него нет ответа. Но коли получен в наследство такой опыт, его надо осмыслить.
Зачем Фридл в голоде, холоде, страхе обучала детей приемам композиции? Зачем изобретала для них постановки из скудной барачной утвари? Зачем знакомила их с законами цветовой преференции? Зачем после каждого урока раскладывала подписанные детьми работы по папкам? Зачем, спрашивается, это было нужно Фридл, когда транспорты смерти, один за другим, увозили детей «на Восток» — в Освенцим?
…На желтых бланках концлагеря, где расписание работы терезинской бани соседствует с указами по режиму, растут цветы, порхают бабочки, улыбается мама, но и лежат убитые, смотрят голодные глаза в пустые миски — судьбы тысяч детей. Благодаря Фридл они стали и нашими судьбами.
(...)
Все чаще обращаюсь к Фридл, спрашиваю ее, как она все это вынесла, как в условиях концлагеря, перед лицом неотвратимой гибели, смогла заниматься с детьми искусством, обучать их композиции по системе И. Иттена.
Фридл молчит. За нее говорят рисунки убиенных детей, два картона с яркими цветами да несколько страничек наскоро записанной лекции. Как громко звучат теперь во мне эти голоса!
Рельсы, по которым «транспорты смерти» увезли Фридл с детьми, заросли травой. Кое-где еще виднеется их тусклое выржавевшее железо.
Эти же рельсы на рисунках детей обрываются у края листа, они никуда не ведут.
Терезин. Военная крепость, окруженная валами и стенами. В мирное время численность города не превышала 2500 человек. В гетто проживало одновременно от 11 000 до 65 000 евреев. Терезин — транзитный лагерь, в котором находилось около 140 тысяч человек.
33 430 человек умерло в Терезине от голода, болезней, нечеловеческих условий существования. 87 тысяч было отправлено в Освенцим. 3100 человек пережило Освенцим. 18 000 детей прошло Терезин.
Из 15 000 детей, отправленных в Освенцим, вернулось менее ста. Из детей младше 14 лет из Освенцима не вернулся ни один.
Привожу эти цифры для того, чтобы можно было представить (если такое можно представить!), в какой обстановке учила Фридл детей.
И что еще более потрясает — она учила их систематически. В большинстве своем это были девочки десяти — шестнадцати лет из дома Л-410. В Терезине не было названий улиц. Одни номера. Номеров было много: улицы, дома, блоки, нары, люди — все строго учтено. Самым страшным из номеров был транспортный — тот, что выдавали перед отправкой «на Восток».
Фридл жила в доме девочек, в маленьком закутке, в торце здания. Глядя на эту «жилплощадь» сегодня, невозможно понять, как здесь умещался весь человек целиком. Но Фридл была маленькая, щупленькая; наверное, ей хватало места. Говорят, что там еще была табуретка и что выглядело все это даже уютно. Возможно. Например, знаменитый чешский писатель-юморист Карел Полачек жил в загоне для коз. И тоже был весьма доволен, что имеет такую «романтическую» квартиру. Вечером он приходил к мальчикам из дома Л-417, читал им лекции о русской литературе. Он любил Гоголя. Не с его ли подсказки поставили в Терезине «Женитьбу»?
«Здесь можно было бы жить прекрасно, среди замечательных людей, если бы не постоянный страх, что нас отправят дальше», — писала Фридл в одном из последних писем.
В ночь перед отправкой в Терезин она красила полотно в разные цвета. О чем она думала в ту ночь, перед депортацией? А вот о чем: сразу же по прибытии поставить с детьми спектакль. Если дети спрячутся под зеленое полотно, будет лес… С такими идеями шла она пять километров от Богушовиц до Терезина, несла на себе 50 кг ноши — бумагу, краски, карандаши, ткани.
В благодарность за теплые вещи, что дал ей в дорогу сосед Йозеф Вавричка, Фридл подарила ему картину. «Гитлер приглашает меня на свидание», — сказала Йозефу Фридл. Вавричка смутился — слишком ценный подарок. «Что вы, я писала это всего четыре часа», — махнула рукой Фридл.
Уроки рисования происходили на чердаке дома Л-410. По воспоминаниям Евы Штиховой-Бельдовой, которая короткое время была ученицей Фридл и ее помощницей (помогала подписывать рисунки), на чердаке стояли стол и две лавки. Их смастерил муж Фридл — Павел Брандейс.
Бумагу для рисования добывали, где могли; большая ее часть — оборотная сторона чертежей. Они остались от учеников бывшей Терезинской школы. В 41-м году жителей Терезина выселили, чтобы освободить место для «отребья человечества», предназначенного к скорейшему истреблению.
«Гитлер дарит евреям город!» — широкий жест фюрера разрекламировали нацистской пропагандой. В этом городе следовало жить. Вот только как?!
Детские рисунки, конспект лекций Фридл для учителей и педагогов — все это было найдено в домах и бараках Терезина после войны. Папки, в которые Фридл аккуратно складывала детские работы, не сохранились. Поэтому теперь невозможно воспроизвести ни очередность уроков, ни состав каждой группы.
За столом на чердаке размещалось от силы пятнадцать детей. Сколько таких занятий могло быть за вечер? Одно или два? За вечер — потому что дети от двенадцати до шестнадцати лет обязаны были работать. Или в огородах (выращивали овощи для нацистов), или на территории Терезина. К прибытию Международного Красного Креста дети чистили асфальт своими зубными щетками. Известно, работа всегда найдется.
«Не хватает кистей, красок, планшетов. К девочкам присоединились мальчики, они пришли заниматься живописью. Слишком много народу, группу надо разбить. Практически три четверти детей остаются без кистей и красок», — запишет Фридл.
Вспомнилось, как педагог по живописи из нашей школы выгонял с урока тех малышей, у которых кисти были, да не того размера, что велено. Как гоняют школьников с уроков, если они забывают принести транспортир или циркуль. Не приняв мальчиков на занятия, Фридл частично решила бы проблему нехватки красок и кистей. Но разве так решает задачу учитель?!
Урок начинался с разминки — ритмических упражнений. Здесь Фридл использовала метод своего учителя из Баухауза — И. Иттена.
«Если я хочу почувствовать и пережить линию, я должен двигать рукой в соответствии с ходом этой линии, ибо я должен следить за линией в своих чувствах, т. е. двигаться в своей душе. Наконец я могу ощутить эту линию духовно, узреть ее, и тогда я двигаюсь в духе», — писал Иттен в своей работе о форме и цвете.
«Метод ритмических упражнений призван сделать самого художника и его руку окрыленными и гибкими… Благодаря этим упражнениям дети извлекаютсяиз зрительной и мыслительной рутины, они уже предвкушают дальнейшую работу, полную веселья и фантазии. Выполнение упражнений сосредоточит детей, даст им общий импульс» — так комментирует Фридл начало, ввод в общее действо.
Голод, грязь, тиф, конвой, зона — все оставалось за пределами чердака. Измученные дети погружались в иное пространство. Подхватывали заданный Фридл ритм, выводили на оборотной стороне листа эллипсы, синусоиды, круги и кривые. Такая же работа проделывалась с цветом — составлялась цветовая шкала, сбоку, на месте; именно этими цветами предстояло манипулировать, причем в заданном на той же шкале ритме.
Тематическим урокам предшествовал рассказ. Рассказы были короткими, но эмоциональными. Часто дети должны были вообразить себе то, что никогда не видели или видели, но забыли. Свободные темы чередовались с натюрмортами и копированием картин Боттичелли, Кранаха, Джорджоне. Есть несколько натурных рисунков женской фигуры, портреты. Сквозь все четыре с половиной тысячи работ проходят натюрморт с деревянными остроносыми туфлями и корзиной, вазы с листьями, набросок: женская фигура за столом, рядом — собака, под столом лежит (а у кого стоймя стоит) обглоданная кость. Просматривая рисунки, я выделила 26 тем, но не в них в конце концов дело. Дело в самом подходе Фридл к обучению детей.
Будучи знаменитым дизайнером , изысканнейшим живописцем и графиком, Фридл владела целым спектром выразительных средств. Фридл-художник преображала мир своим уникальным зрением. Потребность что-то делать руками — шить, конструировать, лепить, рисовать — была у нее с раннего возраста. И потому еще ей было легко с детьми. Детские рисунки ученицы Фридл Эдит Крамер (теперь Э. Крамер известный искусствовед, автор книг по лечению детей искусством) поражают разнообразием приемов и средств. С легкой руки Фридл этим искусством овладели не только ее ученики в Вене, Берлине и Праге, но и дети-узники с желтыми звездами на груди и номерами на руках.
В ход шло все: нитки, обрывки бумаги и тканей, бланки, раздобытые в канцелярии. Из этих бланков дети творили чудеса. Чтобы держать ритм композиции, разграфленные обрезки сопрягались по вертикалям и горизонталям, каждая линия-графа бланка работала на ритмический строй целого.
«Занятия рисованием не ставят целью сделать из всех детей художников. Они призваны освободить и полностью использовать такие источники энергии детей, как творчество, самостоятельность, пробуждать фантазию, укреплять природой данные способности к наблюдению и оценке действительности… Чего следует ожидать от творческого рисования? Прежде всего — стремления ко всеобъемлющей свободе, именно в ней реализуется ребенок».
Это написано Фридл в концлагере. Значит, и за колючей проволокой можно оставаться свободным и говорить то, что универсально во всех условиях, в любые времена. Значит, никакие обстоятельства не способны поработить сам дух человека, никакие обстоятельства не могут служить оправданием для превращения свободного человека в раба, ребенка — в покорного взрослого.
«А почему, собственно, взрослые так спешат уподобить себе детей? Разве мы так уж счастливы и довольны собой?» — спрашивает Фридл.
Еще два отрывка из ее лагерных заметок.
«Вспышками детского вдохновения, внезапными озарениями непозволительно дирижировать. Так можно утратить возможность проникновения в мир идей ребенка, лишиться взгляда, оценивающего готовность ребенка к восприятию… Те знания, которые навязываются и которые выше его сегодняшних представлений, ребенок воспринимает как посягательство на свою внутреннюю свободу и реагирует либо скукой, либо неадекватным поведением».
«Тем, что мы предписываем детям их путь, детям, которые, помимо всего прочего, развивают свои способности резко неравномерно, мы отлучаем детей и от их собственного творческого опыта…Учитель, воспитатель должен придерживаться самой большой сдержанности в оказании влияния на ученика. Даже тот учитель, кто обладает вкусом и художественными задатками, может закрепить ребенка в его эффектном, но примитивном способе рисования, может привить ему преждевременный «академизм»… Ребенок податлив и доверчив. Он жадно вбирает в себя указания взрослого. Следуя им, он немедленно получает результат, и верит, что благодаря средствам, полученным от учителя в готовом виде, сможет выиграть в том соревновании, что навязано ему извне. Таким образом ребенок отторгается от своих собственных задач. На этом пути он сначала теряет личные средства выражения, адекватные его жизненному опыту, а затем и сам этот опыт».
Попытка «через готовые упрощения приблизить детей к природе и творчеству» приводит к тому, что ребенок утрачивает самое ценное — самостоятельность. Мы за него решаем, как ему жить, что ему делать, по какой дороге идти. Мы расчищаем завалы, вырубаем леса, прокладываем мосты и велим двигаться по уготовленному пути. Привычка к указаниям приходит быстро и незаметно. Расплата же за несвободу — рабское мышление. Оно очень привлекательно для тех, кто знает, как надо. Фридл об этом говорит просто: «Слишком раннее усвоение готовых форм ведет к закрепощению личности».
«Пережить, осознать, суметь» — так формулирует Иттен три этапа творческого процесса. Действительно, непережитое, непрочувствованное эмоционально не может быть осознано; неосознанное не может быть воплощено.
Именно поэтому так настойчиво проводит Фридл мысль о суверенности каждого ребенка, об уникальности его опыта, который в детстве является, по сути, единственной отправной точкой для творческого поиска и претворения:
«При самостоятельном выборе, нахождении и обработке формы ребенок становится мужественным, искренним, у него развиваются фантазия и интеллект, дар наблюдателя, терпение и, позднее, вкус. Всем этим будет обеспечен путь к красоте».
Только пережитая красота движет ребенком в поисках наиболее выразительных, экспрессивных средств ее воплощения. Фридл считает, что неудачи здесь даже полезны:
«Дети, занятые творчеством, моментально утрачивают присущий подросткам зло-насмешливый способ критики. Из жизни и взглядов другого можно извлечь много малозаметного, но полезного. Ошибки или неудачные моменты в композиции стимулируют новые идеи. Это делает ребенка критичным, но не нетерпимым к своим и чужим попыткам».
Полтора месяца ушло у меня на то, чтобы не только рассмотреть каждый рисунок, но и зарисовать в блокноте многие из них. Так мне было легче, естественнее следить за графической мыслью маленьких художников гетто и тем самым проникать в метод Фридл. Она учила детей там, в концлагере… компоновать… Иногда где-то сбоку, в прямоугольнике, ее рукой выстроена композиция будущей работы. Расставлены акценты, задан ритм.
«Перед смертью не надышишься» — Фридл жизнью опровергла этот тезис. Какая же сила была в этой хрупкой импульсивной художнице?!
…Что остается, когда не остается ничего?
Воздух отравлен, земля смердит, уходят в Освенцим поезда смерти. Но еще есть клочки чистой бумаги, еще есть огрызки карандашей, еще не все нитки вшиты в бумагу, еще есть дети — не всех загрузили в скотские вагоны, еще не всё, не всё, не все…
До депортации Фридл с мужем кочевали с квартиры на квартиру. Их уплотняли. В соответствии с законами, принятыми нацистами против евреев Протектората, с 39-го года евреи были обязаны носить на груди желтую звезду. Им запрещалось появляться в общественных местах, ездить в общественном транспорте, выходить вечером на улицу, их детям не разрешалось учиться; лимита пока не было только на воздух.
Прежде за свои дизайнерские работы Фридл получала золотые призы на европейских выставках. Теперь с помощью тумбочек, полок и перегородок Фридл обустраивала жилище из узкого коридора.
— Зачем ты тратишь на это силы? — жалели Фридл друзья. — Скоро в Терезин.
— Если дан один день, его тоже надо прожить, — отвечала Фридл.
Сегодняшний день в Терезине не обеспечивал завтрашнего.
Время остановилось. Так оно остановилось на камуфляжных станционных часах в Треблинке — всегда показывало три часа.
Обреченные на существование без будущего, люди, по замыслу фашистов, должны были перестать думать, все их чувства должны были заместиться одним — страхом.
Искусствотерапия, которой Фридл занималась с детьми в гетто, была в первую очередь направлена против страха, она исцеляла детей духовно, давала им ощущение свободы, приводила в порядок их чувства и мысли.
Своих детей у нее не было. Но разве те, которым она дарила последние минуты радости, в которых переливала свою силу, — не ее дети?! Их становилось все больше и больше… А времени до смертных осенних транспортов 44-го года — все меньше и меньше.
Ежедневные аппели (пересчет заключенных), от голода и усталости люди валятся замертво. Старики, дети и взрослые часами стоят под открытым небом, выстроившись в шеренги. Они замерзают зимой и обливаются потом в летнюю жару. Очереди за миской супа, очереди за водой, очереди на транспорт…
Кто знает, где и когда Фридл обдумывала свои заметки? На аппеле, в очереди за супом, на чердаке, во время занятий, или, может, ночью, свернувшись калачиком в своем закутке? И где она черпала силы размышлять о вещах, столь далеких от существования заключенного?
«Лучше заниматься с большим количеством детей, чем с малым или одним ребенком. В большой группе… дети заражают друг друга идеями. Преподаватель не перегружает их своим вниманием, тем самым предоставляет им возможность большего воздействия друг на друга. Он исподволь готовит детей к будущей работе в обществе. Ведь работа группы представляет собой неконкурирующее целое, совокупную единицу мощности. Путем интенсивной работы и группа, и личность получают результаты: все готовы справляться со сложностями, дети становятся критичными, но и доброжелательными друг к другу».
Уроки рисования не спасли детей от газовой камеры, но дали им силу вынести нечеловеческое унижение, остаться людьми. А может быть, перед лицом неминуемой гибели стать ими? Дети надеялись — кончится война, они вернутся домой. Надеялась ли на это Фридл?
Тысячи детей, чьи рисунки теперь хранятся в музее и экспонируются во всем мире, погибли, задушенные циклоном Б.
Но пока они рисуют. Вернее, некоторые из них. Другие смешивают краски, организуют занятия, раздают материалы, ведут «дневник художника», думают над эскизами к будущей картине.
Фридл внимательно приглядывается к тому, что делает Ева. Какой странный рисунок: обнаженная женщина сидит на земле, из-за дерева к ней крадется разбойник с пистолетом. Она спрашивает у Евы, что это значит. Ева краснеет, переворачивает лист и рисует ту же женщину, но с ногами, прикрытыми тканью, а разбойника превращает в рыцаря. Фридл говорит Еве: «Это уже другая композиция, жаль прежней». — «Я сейчас сделаю, как было», — отвечает девочка.
Фридл недовольна собой. По первому рисунку, если бы она не помешала Еве довести его до конца, можно было бы поставить диагноз, помочь девочке справиться со своими чувствами, объяснить их ей. В гетто дети стали свидетелями «упадка нравов, их относительности, жара, нетерпения и бренности человеческих взаимоотношений, полного бескорыстия и абсолютного эгоизма, они слышали храп стариков и прерывистое дыхание любовников» (Иржи Котоуч). Открытая жизнь гетто травмировала детскую психику, нужна была постоянная помощь педагогов, ибо детей невозможно было оградить от этой чудовищной реальности, но можно было помочь справиться с ней, что Фридл и делала на уроках.
В приложении к заметкам «О детском рисунке» Фридл рассказывает о процессах, которые происходят в душе ребенка и воплощаются в рисунках. По этим отрывочным замечаниям трудно понять, о чем конкретно говорит Фридл: рисунки, которые она комментирует, не сохранились или теперь их сложно идентифицировать. Пока мне удалось обнаружить только этот, единственный — с обнаженной женщиной и разбойником. Я нашла его в последней тысяче работ. Под рисунком разобрала подпись: «Ева Шурова — 2.5.35. — 15.5.44». Ева погибла девяти лет от роду. Фридл оставалось еще почти пять месяцев жизни. Записки написаны в июле 43-го, значит, Фридл занималась с Евой целый год.
Наверное, она проводила Еву и остальных детей, отправленных этим транспортом «на Восток», и вернулась в свою каморку. Может быть, она думала о том, что все бессмысленно, что все уже бессмысленно? Может, она неотступно думала об этом, стоя в очереди за супом, и кто-то из ее учеников спросил, будут ли вечером занятия? И мысли Фридл переключились на то, где раздобыть еще несколько листов бумаги?
«Ты хандришь, потому что живешь сейчас без чувства необходимости», — пишет Фридл подруге.
Чувство необходимости — вот что давали Фридл дети. Заниматься с ними стало насущной потребностью. Фридл больше не писала картин. После нее в Терезине остались лишь две работы . Акварель — ваза с нежными полевыми цветами и маленькая темпера — сорвавшиеся со стеблей цветы, брызги ярких лепестков, разлетевшихся во все стороны картона…
Действительность гетто не стала действительностью Фридл. Дети и цветы — вот был ее мир, исчезающий на глазах и бессмертный.

(с) Лена Макарова
kata_rasen: (Default)
Friday, June 5th, 2015 10:25 pm
Не помню, чей тезис, но тоже очень верный: педагогическому мастерству учитель учится не в институте, он наследует его от своих собственных учителей, и он настолько хорош как учитель, насколько хороши были его собственные учителя. То есть за каждым учителем стоит его собственный учитель. За Амонашвили, который хорошо известен, стоит никак не засветившаяся в педагогической науке "Тётя Варо", которая была, может быть, более целостной, более мощной личностью, чем он сам; просто она оставила после себя не книги, а своего ученика, который написал книги. Фридл, которая учила композиции обречённых на смерть детей, творила людей с помощью рисования, причём не только и не столько из этих детей, сколько из учителей, которые теперь читают о ней. Она как бы наш общий предок, как, например, доктор Корчак или Антон Макаренко. И педагогический героизм (господи, слово-то какое!) в действительности не самозарождается учителем, это вроде эстафеты, которую учителя передают друг другу. Один человек, готовый костьми лечь, но сделать свою работу, передаёт эту готовность другому человеку, а тот - следующему.

В сущности, когда мы получаем обеты бодхисаттвы от того, кто уже несёт обеты бодхисаттвы, это просто символ чего-то подобного тому невыразимому, что происходит между учителями, когда один из них исподволь передаёт другому, будущему, эту готовность сдохнуть, но не перестать учить. Как сказал однажды дедушка, когда мы разговаривали об эмиграции: "Не дождётся эта страна, чтобы я из неё уехал. Сдохну здесь!"

Это страшно далеко от той расчётливости, с которой решаешь, на кого стоит тратить энергию, а на кого не стоит; а если стоит - то сколько? Но парадоксальным образом это делает сильнее. Очень мало что может одолеть человека, преисполненного готовности сдохнуть.

Иногда, бывает, прихожу к начальству с идеей, что как-то я притомилась ложиться костьми и надо, что ли, отгул взять на день, а лучше на неделю, выдохнуть. А в кабинете сидит начальство, бледно-зелёное, которое спало четыре часа, у него гастрит, его все задолбали, а оно никуда не может деться с поста, потому что если оно на недельку отлучится ото всех отдыхать, нас закроют. Мне делается стыдно, я пью у начальства чай, наблюдая, как оно отбивается от телефоных звонков, и иду ложиться костьми дальше.

Я не знаю, учат этому китаефилов или нет (не учат, по-моему), но человек становится сильным не тогда, когда в себя вбирает, вбирает и ещё раз вбирает, а когда за ним живые люди. Хотя бы один-два. Или, например, звери. И когда ты, например, понимаешь, что если ты решишь свинтить, то тебя отпустят, конечно, только для этого начальству, которое и так задолбанное, придётся ещё раз свихнуться, придумывая, кем заткнуть дырку на группе, и заткнёт её в итоге столь же задолбанной Аллой, которая уже и так в начале сезона отдыхала от педагогики в стационаре под капельницей, то уже как-то, в общем, и не очень хочется свинчивать, и можно, в принципе, ещё немножко поработать, и чёрт с ними, с посвящениями...

Да и не так важна жизнь сама по себе, как то, на что ты её тратишь, не так важно, сколько ты прожил, как важно, что ты успел сделать за это время. Ну, может быть, мы не будем жить очень долго. Но это всё-таки хорошая жизнь!

***

Долистала остаток Синельникова (просто уже картинки посмотрела, неинтересные, с мозгами и нервами). Ещё один атлас забраковала - как есть, передран из Синельникова. На закуску остаётся сеченовский атлас, его я бы хотела как-то более вдумчиво почитать. Но сейчас мне больше как-то не читается, а пишется. И как-то уже, на самом деле, хочется физиологии.

КС 116/200

Завтра первый раз попробую дойти до медвежьей берлоги сама.